Фима с Инвалидной улицы

Вот уже 7 лет нет с нами Эфраима Севелы… Известного бобруйского писателя вспоминает областная «Днепровская неделя».

Сегодня на улице Энгельса в Бобруйске.

Бобруйск таки кладезь талантов! И ни один шлимазл — как сказал бы коренной уроженец здешней Инвалидной улицы — с данным утверждением не осмелится спорить. Правда, уже много лет на бобруйской карте вы не найдете этого названия: Инвалидная переименована в Энгельса, а ее легендарных жителей давно нет на белом свете. Однако о них помнят и их любят: коммуниста Симху Кавалерчика, шустрого Берэлэ Маца, предприимчивого Нэяха Марголина…

Существовали ли они в реальности? Уверена, что да. По крайней мере, увековечивший их в цикле новелл «Легенды Инвалидной улицы» Эфраим Севела — известный во всем мире писатель, режиссер и сценарист — никогда в творчестве не очерчивал границ, где кончается вымысел и начинается его собственная жизнь. «Я люблю этот юмор, я люблю этих людей, — утверждал он. — Я не скажу, что в моих «Легендах» документально, что вымышлено. Отвечу на вопрос так: в «Легендах» все искренне…»

Мишпоха Драбкиных

Родился Эфраим, а точнее Ефим, в 1928 году в Бобруйске в мишпохе (семье) Драбкиных.

— Мой отец — кадровый офицер, коммунист, известный спорт­смен, тренер по классической борьбе. Спортсменка и мама — в беге на дистанции с барьерами. Сильная, властная, она была крута на руку, и мне частенько доставалось по заслугам, — вспоминал в разговоре с журналистами «Международной еврейской газеты» писатель.

А вот уже выдержка из «Легенд»: «На Инвалидной улице для каждого ребенка мама была — Бог. И моя для меня тоже…

Моя мама потом говорила (имеется в виду случай, когда Фима с другом Берэлэ попытались достать хлеб без очереди — прим.авт.), что это все из-за меня. Потому что я шлимазл и мне вечно не везет. Это ошибка природы, говорила мама, что я родился на Инвалидной улице, да еще в такой приличной семье…»

Смех смехом, ирония иронией, а отношения с матерью у Севелы, поговаривают, в действительности были непростыми. Возможно, потому что он был «незапланированным» ребенком. Когда юная Рахиль забеременела, трое ее родных братьев поймали Евеля Драбкина и доходчиво объяснили ему, что он обязан жениться.

Будучи уже известным, Эфраим Севела практически не появлялся в Бобруйске, разве что тайно. Опять-таки из-за матери. До сих пор местные шепотом рассказывают, что она покончила жизнь самоубийством, а писателю было крайне тяжело с этим смириться.

Чудеса бывают!

— До войны в Бобруйске на 100 тысяч населения приходилось 65 тысяч евреев. И евреи, и неевреи — все говорили на мамэ-лошн и одинаково картавили, – в одном интервью рассказывал герой материала.

Маловероятно, чтобы маленький Фима из-за этого или чего-то другого комплексовал. Он вообще был еще тем бесенком! Любил похулиганить и подраться. Никого не боялся, потому что был тренирован отцом — несостоявшимся артистом цирка.

Эта отчаянная смелость осталась с ним навсегда. Неспроста же, еще будучи несовершеннолетним, в военные годы он получил медаль «За отвагу». Его биография в тот период фантастична — не меньше. Вот как Эфраим Севела сам описывал то время:

— Война стремительно приближалась к Бобруйску. Мы с матерью и сестренкой (отец с первых минут на фронте) едва успели бежать. А ночью взрывная волна немецкой авиабомбы, разорвавшейся рядом с мчавшимся на восток поездом, смахнула меня с открытой товарной платформы под откос. И швырнула в самостоятельную жизнь — суровую, беспощадную. Двенадцатилетний подросток из благополучной еврейской семьи, я впервые остался один. Без родителей. Без учителей…

До 1943 года юный бобруйчанин бродяжничал, а затем стал «сыном полка» противотанковой артиллерии Ставки Главнокомандования. С войсками дошел аж до немецкого Ной-бранденбурга. В родные пенаты вернулся уверенным, что вся семья погибла, никого не осталось… Думал продать дом и на вырученные деньги жить дальше.

– Инвалидная улица сгорела почти вся. Ни домов, ни заборов. Только кирпичные фундаменты, поросшие травой, остатки обугленных бревен и сиротливые дымоходы русских печей, закопченных после пожара. И вы не поверите, потому что я не поверил своим глазам, наш дом стоял цел и невредим. И далее забор и большие ворота, на которых был написан тот же номер, что и до войны, и даже фамилия владельца. Моя фамилия. Вернее, не моя, а моих предков, — читаем в новелле «Все не как у людей» в «Легендах Инвалидной улицы». — А во дворе — мама, сестра и моя старенькая тетя Рива! Через три недели после моего возвращения открывается наша калитка и входит мой отец. В такой же солдатской форме, как и я, и с таким же вещевым мешком на плече. И он был удивлен точно так же, как и я, застав всю семью во дворе.Вы будете смеяться, но он, как и я, приехал продавать дом…

ЧИТАЙТЕ НА САЙТЕ:

Эфраим Севела. Последняя встреча

«Лопни, но держи фасон»

Дальнейшая жизнь Эфраима Севелы тоже складывалась далеко не рядовым образом. Он закончил отделение журналистики Белорусского государственного университета (учился, кстати, с Алесем Адамовичем), работал корреспондентом в Вильнюсе. Затем жил в Москве и писал сценарии к фильмам — помните, например, «Крепкий орешек» с Надеждой Румянцевой? Дальше — эмиграция.

— Дело было зимой 1971 года. Тогда евреев не выпускали из СССР в Израиль, и как-то собрались много «отказников» — моих друзей, которым здесь выдали «волчьи билеты», – и решили от отчаяния устроить акцию протеста: захватить не что-нибудь, а приемную Верховного Совета! Естественно, пригласив западных журналистов. В последний момент я, из чисто дружеской солидарности, пошел с ними. Хотя совсем не имел ну никакого желания уезжать: я был известным киносценаристом, мои фильмы выходили раз в год, была кооперативная квартира в центре Москвы, дача и т.д. Но раз мои друзья протестуют – я не могу быть в стороне. Этакий рыцарь благородный…

Так Эфраим Севела оказался за пределами Союза. «Остановка» — Париж, где богатейший человек Европы Эдмон Ротшильд, увлеченный рассказами бобруйчанина о своей малой белорусской родине, в «добровольно-принудительном порядке» попросил изложить его все на бумаге. В итоге за две недели были написаны «Легенды Инвалидной улицы», которые после публикации крупнейшим издательством США Doubladay стали мировым бестселлером. Только в Беларуси каким-то непонятным образом книгу, за исключением разве что земляков писателя, мало кто читал. Нужно исправлять. Сро-чно!

Следующее место действия – Израиль. Здесь Севела умудрился даже поучаствовать в вой­не Судного дня и подбить два танка. Закончилось многолетнее пребывание на земле обетованной тем, что писатель назвал ее «страной вооруженных дантистов» и отбыл в США. Правда, ненадолго.

— Жил повсюду, где было интересно и хорошо. За 18 лет скитаний объехал полмира, черпая сюжеты для будущих книг, сценариев, – комментировал свой космополитизм уроженец Бобруйска.

Зефир из Бобруйска

Последние годы писатель провел в российской столице, женившись там на архитекторе Зое Осиповой.

Незадолго до смерти Севелы с ним удалось пообщаться известному в Бобруйске человеку — продюсеру группы «Земля Королевы Мод» Валерию Алексееву.

— Я тихо, с волнением прошел в комнату, – делился с одним бобруйским изданием Валерий. — Севела встретил меня открытой улыбкой, глаза его блестели, даже слезились. «Валера, вы из Бобруйска, точно?» Писатель шутил… Я присел рядом с его кроватью и стал рассказывать, пытаясь побыстрее изложить все, о чем так долго заранее думал. Чтобы уложиться в 5 минут. Лихорадочно стал доставать из сумки сувениры, подготовленные для него. Это была статуэтка бобруйского керамиста, моего друга Олега Ткачева, созданная специально для писателя на мотив его книги «Мама», фотографии с кладбища, где похоронена мать писателя, и сегодняшней улицы Энгельса. Достал коробку бобруйского зефира… Последний его по-настоящему развеселил: «Весь мир знает, что у меня диабет, поэтому мне никто никогда еще не дарил зефир. Спасибо, Валера!» С этого момента наше общение стало совсем непринужденным, я и не заметил, как пролетел целый час…

От былой Инвалидной улицы мало что сохранилось. Нет уже больше и того самого еврейского мальчика Фимы. Но когда мы бродили с фотокором по бобруйской улице Энгельса — нет-нет, да и встречались всех оттенков, от бледно-желтого до медного, рыжие прохожие. Прямо как в «Легендах» Эфраима Севелы.

Подготовила Ольга Смолякова.

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ:

Севела. Сегодня

365 просмотров всего, 2 просмотров сегодня

Василий Гроссман. Бобруйский дневник

«Василий Гроссман — писатель ярко выраженного ин­теллектуального склада. В каждой строчке его произве­дений ощутимо напряжение ищущей, взвешивающей, оце­нивающей, вопрошающей и обобщающей, тонкой и глу­бокой мысли», — писал рецензент Ф. Ле­вин в предисловии к сборнику писателя-фронтовика «Повести, рассказы, очерки» (1958 год).

Летом 1941 года Василий Гроссман был мобилизован в Красную армию, где ему было присвоено звание интенданта 2-го ранга. Военный корреспондент Гроссман замечал самые мелкие детали солдатского быта, улавливал самые тонкие штрихи характеров, складывая затем из разрозненных фрагментов путевых наблюдений потрясающую по своей глубине картину великого подвига народа-победителя. Венцом творчества писателя стала дилогия «Жизнь и судьба», которое входит сегодня в число величайших произведений о Вели­кой Отечественной войне. Хотя само произведение, как известно, было конфисковано в 1961 году КГБ, однако, чудом сохранено, тайно вывезено из СССР на микрофильме и впервые опубликовано только в 1980 году в Швейцарии.

Предлагаем вашему вниманию главу из книги писателя «Годы войны» под названием «Добро сильнее зла», которая была написана после освобождения Бобруйска в 1944 году.

Добро сильнее зла

I

Часто в петлистой фронтовой дороге во время короткой остановки в пути, в мимолетной встрече с прохожим в лесу, в минутном разговоре у деревенского колодца, под скрип иссушенного солнцем журавля, вдруг увидишь и услышишь чудесные вещи: мелькнет перед тобой драгоценное чудо человеческой души. Иногда услышишь милое мудрое слово солдата или деревенского сердитого старика, либо лукавой и одновременно простосердечной старухи. Иногда увидишь такое, что слезы невольно навернутся на глаза, а иногда жизнь рассмешит, — и через несколько дней вспомнишь и смеешься. Сколько поэзии, сколько красоты в этих мимолетных картинах, увиденных на лесных полянах, в высокой ржи, под медными стволами сосен, на песчаном берегу речки в час ясной утренней зари, в пыли и дыму пышного, огненного заката, при свете месяца. А иногда потрясет тебя увиденное, кровь отольет от сердца, и знаешь, — страшная картина, мелькнувшая перед глазами, навечно, до самого смертного часа будет преследовать тебя, давить на душу.

Но вот, удивительное, странное дело — станешь писать корреспонденцию, и все это почему-то не помещается на бумаге. Пишешь о танковом корпусе, о тяжелой артиллерии, о прорыве обороны, а тут вдруг старуха с солдатом разговаривает, или жеребенок-сосунок, пошатываясь, стоит на пустынном поле, возле тела убитой матки, либо в горящей деревне пчелы роятся на ветке молодой яблони, и босой старик белорус вылезает из окопчика, где хоронился от снарядов, снимает рой, и бойцы смотрят на него, и, боже мой, сколько прочтешь в их задумавшихся, печальных глазах.

В этих мелочах душа народа, в них и наша война, в ее муках, победах, суровой, выстраданной славе.

Белорусская природа схожа и не схожа с украинской, и так же не схожи и схожи лица белорусских и украинских крестьян и крестьянок. Белорусский пейзаж — печальная акварель, нежные и скупые краски. Все это найдешь и на Украине — болота, речушки, сады, леса, рощи, рыжие пески и песчаную глинистую пыль на дорогах. Но нет в украинской природе этой монотонной печали. Нет в украинских лицах тихой задумчивости, нет однообразия белой и серой одежды. Белорусская земля скупей, болотистей, и она не отпустила природе столько цветов, плодородия, богатства, а человеку — красок в лице и одежде.

Но когда смотришь на выходящие из лесов полчища белорусов-партизан, обвешанных гранатами, с немецкими автоматами, с патронными лентами, обмотанными вокруг пояса, то видишь, как щедро богат белорусский народ вечной любовью к своей земле, свободе.

Вот машина привозит нас к деревне. Стоят несколько женщин в белых платках, мальчишки, старик без шапки и смотрят, как парень в рваном пиджаке, положив наземь немецкий автомат, копает заступом землю. Сколько мы уже видели на пути белых свежих крестов, повязанных рушниками, не успевшими даже запылиться, сколько мы видели открытых могил, высоких, библейски строгих стариков с развевающимися бородами, несущих на руках гробы. По этим белым крестам и открытым могилам можно видеть путь немцев.

Должно быть, и здесь хоронят кого-нибудь. Может быть, парень копает могилу своей невесте, сестре?

Но не смерть собрала здесь людей. В 1941 году, окончив семилетку, деревенский парнишка закопал свои учебники и ушел в лес, в партизаны. Сегодня, через три года, он откапывает свои книги. Разве не чудесный это символ – паренек, партизан, положивший на землю автомат, в пыли движущихся к Минску армий, бережно и хмуро, озабоченно и любовно листающий отсыревшие желтые страницы школьного учебника? Его зовут Антон. Пусть спешат к нему инженеры, писатели, профессора. Он ждет их.

А машина уже катит вперед — спешит нагнать наступающую дивизию. Как найти нашу старую сталинградскую знакомую, в пыли и в дыму, среди рева моторов, под лязганье гусениц танков и самоходок, в скрипе огромных колесных обозов, идущих на запад, в потоке движущихся на восток босых ребятишек, женщин в белых платках, угнанных перед боями немцами и теперь идущих домой?

Добрые люди посоветовали нам, чтобы избавиться от остановок и расспросов, искать дивизию по известному многим признаку — в ее артиллерийском полку идет в обозной упряжке верблюд по кличке «Кузнечик». Этот уроженец Казахстана прошел весь путь от Сталинграда до Березины. Офицеры связи обычно высматривают в обозе Кузнечика и без расспросов находят движущийся день и ночь штаб.

Мы посмеялись диковинному совету, как шутке, и поехали дальше.

В этом огромном потоке стороннему человеку все могло показаться чужим, и сам он мог почувствовать себя затерянным среди тысяч не ведающих друг друга людей. Но сторонний человек с удивлением увидел бы, что все, кто движется вперед, обгоняя друг друга, отлично знакомы между собой.

Вот пехотный лейтенант, ведущий боковой тропинкой взвод, помахал рукой сидящему на самоходной пушке юноше в шлеме и комбинезоне, и тот, улыбаясь, закивал, стал кричать что-то, не слышное в лязге гусениц. Вот обозный, в совершенно белой пилотке, с серыми от пыли бровями, ресницами, усами, кричит водителю тягача, такому же пыльному, перепачканному, и водитель, ничего не слыша, на всякий случай утвердительно кивает.

А едущие в кузове полуторки два лейтенанта то и дело говорят, указывая на проходящие машины:

— Вон майор из противотанкового полка на виллисе поехал… Аничка, не заглядывайся, свалишься… Гляди, вон Люда из роты связи! Ох, черт, как ее разнесло!.. Никитин, ты что, уже из госпиталя обратно в батальон?

Три года люди воюют плечо к плечу, и в этих мимолетных встречах, в движущемся железном потоке выражается дружество, связь всех этих пыльных, худых, загоревших офицеров, сержантов, ефрейторов, бойцов, в белых от солнца и пыли гимнастерках, с медалями на выцветших, грязных ленточках, с красными и желтыми нашивками ранений.

Мы въезжаем в лес. Сразу становится тихо, машина идет едва намеченной дорогой, в стороне от грейдера. Под широкой и прочной, точно отлитой, листвой огромных дубов, на мягкой траве, которая бывает особенно нежна и приятна в старых дубовых рощах, стоят три миловидные женщины. Тени резной листвы и светлые пятна солнца ложатся на их плечи и головы. Как прекрасен этот летний тихий час, и как горько плачут женщины, едва случайным вопросом водителя: «Какая, гражданочки, жизнь?» — затронута была их великая печаль.

Почти в каждой белорусской деревне слыхали мы о беде, постигшей многие тысячи матерей.

Недели за две до начала боев немцы стали забирать в селах детей от восьми до двенадцати лет. Они говорили, что хотят учить их. Но всем скоро стало известно, что детей держат в лагерях за проволокой. Матери шли к ним за десятки верст.

— Матки млеют, дети кричат, на колючке виснут, — рассказывала женщина.

Потом дети вдруг исчезли. Где они, что с ними? Убиты, угнаны в рабство, или, как рассказывают, их держат возле госпиталей для германских офицеров, переливают их кровь раненым немцам?

Чем можно утешить неутешное горе?

А еще через несколько сот метров пути мы увидели, как две быстрые тени мелькнули меж деревьев: две девушки, собиравшие землянику, бросились бежать.

— Эй, не бойсь, — крикнул водитель, — это не немцы, свои!

И девушки вышли из овражка, смеялись, закрывая рот платками, и смотрели, как проезжает наша машина, протягивали нам плетеные квадратные корзинки, полные земляники. Вот мы вновь въезжаем на главную дорогу, в пыль и в грохот. И первое, что мы видим, это запряженного в телегу верблюда, коричневого, почти голого, потерявшего всю свою шерсть. Это и есть знаменитый Кузнечик. Навстречу ведут толпу пленных немцев. Верблюд поворачивает к ним свою некрасивую голову с брезгливо отвисшей губой — его, видимо, привлекает непривычный цвет одежды, может быть, он чувствует чужой запах. Ездовой деловито кричит конвоирам: «Давай сюда немцев, их сейчас Кузнечик съест!» И мы тут же узнаем биографию Кузнечика: при обстрелах он прячется в снарядные и бомбовые воронки, ему полагается уже три нашивки за ранение и медаль «За оборону Сталинграда». А ездовому командир артиллерийского полка Капраманян обещал награду, если он доведет Кузнечика до Берлина. «Вся грудь в орденах у тебя будет», — серьезно, улыбаясь одними лишь глазами, сказал командир полка. По указанной Кузнечиком дороге мы приехали в дивизию.

II

Многих старых знакомых не нашел я в гуртьевской дивизии, многих из тех, кого знал лично и надолго запомнил по коротким встречам, и тех, о чьих великих подвигах слышал. Нет и самого Гуртьева, павшего при взятии Орла: в момент разрыва снаряда на наблюдательном пункте он телом своим закрыл командующего Горбатова. Фуражка Горбатова была забрызгана кровью генерала-солдата. Но по-прежнему неутомимо работает в дивизии гвардии полковник Свирин, артиллерист Фугенфиров, сапер Рыбкин. И часто проходят мимо тебя то офицер, то сержант, то ефрейтор с зеленой ленточкой сталинградской медали.

А на место ушедших пришли молодые, новые, и неукротимый дух павших живет в них. Здесь принято передавать оружие сталинградцев молодым героям. Пистолет Гуртьева отдан его сыну, лейтенанту; пистолет удальца-сапера Брысина носит его друг Дудников. И среди молодых саперов уже славится бесстрашный умница Черноротов.

Во время боя мы воочию убедились, что такое дружба сталинградцев. Прибежал связной и крикнул: «На артиллерийском энпе убит Фугенфиров!» Свирин, схватившись за голову, застонал, лица людей в часы победы стали темны. И все в горе растерянно повторяли: «Ах, боже мой, как же это так!» А через пятнадцать минут сообщили: Фугенфиров цел и невредим. Был в дивизии связист Путилов. Когда в Сталинграде порвалась связь штаба с полками, он пополз исправить порыв, был тяжко ранен, зажал концы провода зубами и умер. Связь продолжала работать, скрепленная его мертвым ртом. Катушка Путилова передается теперь как знамя, как орден лучшим связистам дивизии. И мне подумалось, что этот провод, скрепленный мертвым Путиловым на заводе «Баррикады», тянется от Волги к Березине, от Сталинграда к Минску, через всю нашу огромную страну, как символ единства, братства, живущих в нашей армии, в нашем народе.

Ночевали мы в лесу, в палатке дивизионного медсанбата. Утром мы увидали странную картину: по лесу от одной палатки медсанбата к другой санитары несли раненого. На носилках, умостившись у ноги раненого, путешествовали, чинно покачиваясь, два котенка.

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ:

Festung Bobruisk

Когда мы вошли в палатку, то увидели такую картину: раненые, лежа на носилках и на траве, наблюдали, как девушка-санитарка дразнила котят еловой веткой. Котята проделывали все, что положено им по штату в таких случаях: крались на брюхе, шли боком, распушив хвосты, прыгали вверх всеми четырьмя лапами, сталкиваясь в воздухе, валились на спину, били хвостами.

Я посмотрел на раненых, вышедших час-два тому назад из боя. Их гимнастерки и белье были истерзаны смертным железом, залиты черной, запекшейся кровью. Но их серые, землистые лица мучеников улыбались. Видимо, было необычайно значительно и важно то, на что они смотрели. Они видели смерть, и вот они увидели жизнь: ведь это говорило об их детстве и об их детях, о доме, отвлекало от страданий и крови.

Не улыбалась только девушка-санитарка, — то была нужная работа, лечебная процедура. И право же, сколько нежного и тонкого женского ума нужно, чтобы, живя в восьми – десяти километрах от боя, вечно двигаясь, возить с собой этот живой инвентарь, для того чтобы вызвать улыбку на обескровленных губах. Один из армейских старожилов, капитан Аметистов, рассказал мне, что ему часто приходится встречать в горбатовских войсках трогательную любовь к животным: один из генералов возит с собой голубя, который «пьет чай»: опускает клюв то в сахар, то в налитую для него в блюдечко воду. У уважаемого танкового командира живет еж и лукавец-кот. В полках живут прирученные зайцы, собаки с перебитыми и залеченными лапами. Один командир полка приручил даже лисицу, и она, убегая на день в лес, вечером возвращается к своему начальнику.

И снова я подумал — что в этой мелочи? Прихоть, желание развлечься? Или это говорит все об одном и том же: о чудесной, широкой любви нашего человека к жизни, к прекрасной природе, к миру, где свободному человеку надлежит истребить черные силы зла и быть разумным и добрым хозяином.

III

Мы въехали в Бобруйск, когда одни здания пылали, а другие лежали в развалинах.

Дорога к Бобруйску — это дорога возмездия! Машина с трудом пробивается среди сгоревших и изуродованных немецких танков и самоходных пушек. Люди идут по трупам немцев. Трупы — сотни, тысячи трупов! — устилают самое дорогу, лежат в кюветах, под соснами, в смятой зеленой ржи. Есть места, где машины едут по мертвым телам, так густо устилают они землю. Их беспрерывно закапывают, но количество трупов так велико, что с этой работой нельзя справиться в один день. А день сегодня изнурительно жаркий, безветренный, и люди идут и едут, зажимая рты и носы платками. Здесь кипел котел смерти, здесь свершилось возмездие, суровое, страшное возмездие над теми, кто, не сложив оружия, пытался вырваться по перерезанным нами дорогам на запад, возмездие над теми, кто кровью детей и женщин залил нашу землю.

У въезда в пылающий и разрушенный Бобруйск на низком песчаном берегу Березины сидит немецкий солдат, раненный в ноги. Он, подняв голову, смотрит на танковые колонны, идущие на мост, на артиллерию и самоходные пушки. К нему подходит красноармеец и, зачерпнув консервной банкой воды, дает напиться.

И невольно подумалось, что бы сделал немец летом 1941 года, когда через этот мост шли на восток панцирные колонны фашистских войск, если б на песчаном берегу Березины сидел наш боец с перешибленными ногами. Мы знаем, что бы он сделал. Но мы ведь люди, этим мы победили зверя. Фашисты воюют с детьми, женщинами, ранеными. Высший закон жизни осудил их на уничтожение. Близок день суда света над тьмой, добра над злом! Близок день полного возмездия!

И снова дорога, пыль, речушки, поля, треск автоматов в лесах.

В полуразрушенном темном сарае идет первый опрос взятых вчера вечером генералов: командира шестой дивизии генерал-лейтенанта Тайне и знаменитого палача, бывшего последовательно комендантом Орла, Карачева и Бобруйска, генерал-майора Адольфа Гамана. Здесь, в этом сарае, апофеоз «котла”.

Гайне, в солдатских сапогах, с удлиненным лысым черепом, утирает пот с красного лица, улыбается, кивает головой. Голос у него сиплый, не поймешь, от простуды ли, или от большого шнапса, которым он поддерживал в себе мужество в период коротенькой своей пятидневной боевой деятельности. Речь его многословна и неясна — то ли он все еще пьян, то ли он не умеет ясней мыслить и выражать свои мысли словами. Вспоминается, как пленный немецкий капитан жаловался несколько часов тому назад на необычайно низкий уровень генералитета последнего времени: Гитлер поставил нацистских генералов-ефрейторов на смену кастовому генералитету. И, слушая скудную, путаную, тусклую речь Гайне, думаешь: «Да, есть на что пожаловаться фашистским Гауптманам и обер-лейтенантам…» И вот начинает отвечать Адольф Гаман. Он необычайно объемистый, низкорослый старик, с большим красным лицом и тяжелыми щеками. Гитлер наградил его не то девятью, не то одиннадцатью орденами и знаками отличия; они у него и на толстой груди, и на толстом животе, и на толстом боку, поэтому их трудно сосчитать.

Adolf Hamann.

Ужасное чувство охватывает, когда глядишь на Гамана. Внешне он похож на человека. Руки, глаза, волосы, речь — все это не отличает его от человека. А перед глазами встают раскопанные могилы, где лежат сотни, тысячи трупов женщин и детей, похороненных живыми, трупы, у которых анатомы находили песок в легких; вспоминаешь развалины взорванного им четвертого августа 1943 года Орла, снесенный им с лица земли Карачев, еще горящий, дымящийся сегодня Бобруйск.

Вот этим же басистым голосом он отдавал приказания своим поджигателям, вот этой пухлой рукой подписывал он приказ о массовом истреблении беспомощных старцев и младенцев. Вот этой же толстой ногой в ладном сапожке он утаптывал землю над недобитыми в ямс старухами и детьми. Нет, страшно дышать одним воздухом с ним, с этим нечеловеком. Как полагается уголовнику, он все отрицает — и массовое убийство евреев, и массовые расстрелы партизан, и угон населения, и вообще всякое насилие. Раз только, кажется в Орле, был казнен мужчина за убийство из ревности. Взорвал ли он Орел? Да, но ведь всем известно, что он солдат и выполнял приказ Шмидта, командующего второй танковой армией. Да, да, он и в Карачеве выполнял приказ командования. И в Бобруйске. И вдруг он бросает быстрый, хитрый, испуганный взгляд на спрашивающих, взгляд седого жулика и убийцы, взгляд труса.

С каким отвращением, с каким брезгливым любопытством смотрит на него щуплый паренек-автоматчик в зеленых обмотках и тяжелых ботинках! Нет, хорошо, что первый допрос длился недолго, что Гамана уже увозят в тыл.

Почти одиннадцать месяцев тому назад генерал Горбатов на митинге в Орле призывал бойцов к мести, к тому, чтобы настигнуть орловского палача. Красноармейцы выполнили наказ.

Машина наша бежит все дальше среди дремучих партизанских лесов Белоруссии. Далеко за спиной уже остался Бобруйск, не так далеко уже до Минска. И все, что мы видим, все, что на мгновенье мелькает и исчезает из глаз, но навек останется в памяти, все говорит о том, что добро побеждает зло, что свет сильнее тьмы, что в правом деле человек попирает зверя.

1-й Белорусский фронт
5 июля 1944 года

 

ТАКЖЕ НА САЙТЕ:

Подвиг уточки

260 просмотров всего, сегодня нет просмотров

Столетний дождь

Янка Дягилева.

Столетний дождь
Резиновый сапог в сыром песке
Глаза стоят на ржавом потолке
Истрачен сгоряча весёлый бред
Сцепились хохоча колечки бед

Столетний дождь
Над пропастью весны собрались сны
И ранние глотки большой тоски
Ногтями по стене скребёт апрель
Как будто за стеной растут цветы
Как будто их увидеть с высоты

Столетний дождь
Сто лет прожили мы – готов обед
Из мыльных пузырей сырого дня
Из косточек разгаданных стихов
Из памяти с подошвы сапогов
Просоленный кристаллами огня

Столетний дождь
По тихой полосе бредут слова
И рушится измятая листва
Исполнен предпоследний приговор
Все взносы за апрель вознесены
И сны висят над прорубью весны

Столетний дождь
Столетний дождь

1988

→ СЛУШАТЬ

Сегодня Тане исполнилось бы 36 лет… На улице замерзший дождь.

363 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

Мераб Мамардашвили. Эстетика мышления. От редактора

Из семейного архива © Фонд Мераба Мамардашвили

После лекционных курсов о Декарте, Канте, Прусте, а также по античной и современной философии, это был фактически последний, итоговый курс М. К. Мамардашвили, посвященный теме мышления, обсуждая которую, он стремился показать своим слушателям, опираясь прежде всего на свой жизненный опыт, как человек мыслит и способен ли он в принципе подумать то, чем он мыслит. Когда он не может посмотреть на это со стороны, а значит, использовать мысль в качестве инструмента в прагматических целях. И именно поэтому, считал М. К. Мамардашвили, мысль как таковая, когда она становится предметом философствования, никому не предназначена, из нее нельзя извлечь никакой пользы. Она не для просвещения, если человек сам не предпринял для этого личных усилий. То есть не отличил хотя бы раз в жизни понятие мысли от самой мысли, в которой, как он выражался, «ты отсутствуешь, но она есть», и следовательно, твоя задача, когда она озарила тебя, попытаться каким-то образом удержать ее, чтобы остаться человеком. Читать далее «Мераб Мамардашвили. Эстетика мышления. От редактора»

818 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

История еврейской девочки, которая в 1941 году вместе с мамой оказалась в оккупированном Бобруйске

Печали и радости моего военного детства

Моей героической маме Евдокии Иосифовне Кузнецовой (Федер) посвящается

Я родилась 25 августа 1936 года в г. Гомель.

Мой отец, Кузнецов Евгений Никитович, 1911 г., русский, родом из Грязей тогда Воронежской области, был кадровым военным. До 1939 г. служил в Белорусском военном округе, под Гомелем помощником командира танковой роты по технической части. Перед самой войной был переведен под Полтаву командиром танковой роты.

Моя мама, Кузнецова Евдокия Иосифовна (Федер), 1913 г., еврейка, родилась в Старобине (Белоруссия). В Гомеле работала полковым учителем в полку, где служил папа. До войны была такая должность, поскольку было много малограмотных солдат. Мама преподавала наряду с другими предметами, в частности, литературу и немецкий язык.

Папа, мама и я. 1937 г., г. Гомель. Фотография, прошедшая с папой войну

В середине июня 1941 г. мама повезла меня в Старобин, чтобы оставить на лето у дедушки и бабушки. Первый день войны я помню очень хорошо. Я сижу в дедушкином доме у окна на лавке и пытаюсь застегнуть пуговку на туфельке. У меня не получается, мама наклоняется ко мне, и в это время я вижу в небе за окном низко летящий самолет и на нем непонятные мне, советскому ребенку, черные кресты, а не звезды. Я у мамы спрашиваю, почему на самолете нет звездочек. Мама произносит слово «война», которое я хорошо знаю потому, что папа военный, а мы всегда в войне побеждаем. Самолет летел бомбить Минск.

Папы с нами не было. Он уехал в командировку, но в июле у него начинался отпуск, и он должен был заехать за мамой в Старобин. Они собирались поехать посмотреть Москву.

В первые два дня войны мама не решалась эвакуироваться, думала: вдруг приедет папа, и мы с ним разминемся. А на третий день мы уже были под немцами.

Поначалу для нас большую опасность представляло то, что мы с мамой — семья военного. Но еще опаснее то, что моя мама была еврейка.

Мы перебрались из Старобина в Слуцк, где маму меньше знали. Но вскоре начались гонения на евреев, уже в августе стали создаваться гетто. Тогда мама сожгла свой паспорт, пошла в немецкую комендатуру и сказала, что она из Воронежа, в Белорусссию приехала с ребенком на лето, ее удостоверение личности сгорело в доме, в котором мы останавливались в Слуцке, она хочет вернуться с дочерью домой и просит выдать ей пропуск или новое удостоверение. Мама не была похожа на еврейку — сероглазая шатенка, очень миловидная и стройная. Немцам до Воронежа было еще топать и топать, но они так уверовали в свою победу, что такой документ маме выдали.

Мы с мамой пешком пошли в Бобруйск, а дедушка с бабушкой и младшая мамина сестра Сима остались в Слуцке. О том, как они погибли, мы узнали после войны. Известно было очень мало. Только то, что осенью 1941 года их куда-то везли на грузовой машине. С ними был какой-то человек. Сима с этим человеком пыталась бежать, их всех расстреляли.

Шли мы долго, недели две. Проблема была в том, что сама я долго идти не могла, а нести меня, большую пятилетнюю девочку, мама была не в силах. Иногда нас подвозили на подводах крестьяне, которые ехали в соседние села или местечки, часто мы ночевали в деревнях. Иногда нас пускали в дом, но иногда приходилось спать в каком-нибудь сарае или на улице возле дороги. Однажды мы остановились в небольшом леске, увидели убитую лошадь, а рядом с ней кавалерийскую бурку. Мы ею накрылись как домиком, она нас спасла от холода. Мы взяли бурку с собой, она нас много раз выручала. Уже потом, перед уходом в партизаны, мама из нее сшила мне что-то вроде лыжного костюма.

Пока мы шли, мама учила меня: «Если спросят, кто твой папа, отвечай, что папа железнодорожник». До войны мы добирались от Полтавы до Старобина по железной дороге, которая произвела на меня сильное впечатление — домик на колесах, спишь как на кровати, сидишь за столиком и при этом едешь и смотришь в окно. Я легко согласилась с тем, что папа — железнодорожник, мне это даже понравилось. Через некоторое время, когда у меня кто-то спросил: «А где теперь твой папа?» — я почему-то сочинила такой ответ: «Папа был железнодорожником, высунул голову из окна паровоза, ее отрезало, и голова покатилась». При этом я себе ярко представляла, что голова катится как мяч. С этой версией я дожила до встречи с папой в августе 1944 года.

Правда, потом я решила облегчить себе жизнь и, когда меня о чем-нибудь спрашивали, я говорила: «Не знаю. Спросите у мамы». За войну я настолько привыкла отвечать именно так, что потом уже после освобождения, учась в первом классе, на все вопросы отвечала так же, в том числе и учительнице. Мама и папа меня долго от этого отучали.

Бобруйск

Итак, мы движемся когда пешком, а когда повезет, на подводах. В город въехали на немецкой машине. Уже недалеко от Бобруйска нам встретились на дороге две тетки с корзинами. Они ехали на рынок продавать яйца, предложили нам голосовать вместе — ребенок вызывает большее сочувствие. Обещали заплатить и за наш проезд. И действительно, вскоре остановилась легковая машина, в которой ехал немецкий офицер. Мы уселись на заднем сиденье, тетки по бокам, а я у мамы на коленях посредине. Мама с немцем говорила по-немецки, он спрашивал, кто мы такие и куда едем. Она показала документы, свой немецкий «аусвайс». Немец был удовлетворен. Высадили нас в центре города. Тетки дали немцу яйца, а с нас ничего не взяли.

В Бобруйске мы поселились у хозяйки довольно большого дома, но почему-то на террасе, а уже стоял сентябрь или октябрь, и было холодно. Вскоре мама нашла работу на разборе развалин, и мы перешли в общежитие, в большую комнату, где жили такие же бедолаги, как мы. Хозяйка дома взяла с нас за недолгий постой на террасе мамины часики, а они были нашей главной ценностью.

Утром женщины из общежития уходили на работу, а дети, которые спали вместе с мамами на солдатских койках, оставались лежать. Я помню, как боялась пошевелиться, чтобы не нарушить одеяло, которым меня, уходя, укрыла мама. Вечером мамы возвращались и приносили нам какую-то еду. Однажды мы пили чай с сахарином. Помню, что это было очень вкусно. В этом общежитии мама подружилась с тетей Ниной, у которой был семилетний сын Герка, они тоже были семьей военного.

Герке было поручено взять надо мной шефство, что он понял так буквально, что всюду таскал меня за руку, не отпуская ни на минуту. Мы были полураздетые, из довоенных вещей выросли, да их особенно и не было. Сообразительный Герка решил, что надо искать одежду в развалинах и просить милостыню у всех подряд. Что мы и делали. Довольно быстро мы нашли два пальто. Герке пальто было в самый раз, а мне досталось очень большое до пят, зато теплое. Герке мы нашли ботинки почти впору, а мне большие боты. Мамы тоже раздобыли себе ватники. Так мы приготовились к зиме.

Герка находил мою руку в пальто, и мы такой парой ходили по улицам Бобруйска, побирались. Немецкие солдаты жили почему-то в домиках-вагончиках, и мы крутились возле них. Немцы из своих котелков давали нам остатки горохового супа ярко-зеленого цвета. Бывали мы и в лагере военнопленных, один дядя подарил мне железную расческу. Я ее очень берегла, Герке не давала, хотя он говорил, что ее дали нам на двоих. Но оба мы были стрижены налысо, и расческа нам была нужна как игрушка.

Предприимчивый Герка как-то, не взяв меня с собой, бродил по развалинам и нашел полуразрушенный дом, где сохранились две комнатки и русская печка. Наши мамы посмотрели развалины и решили туда переселиться. Так мы стали жить вчетвером в развалинах, но с печкой. Читать далее «История еврейской девочки, которая в 1941 году вместе с мамой оказалась в оккупированном Бобруйске»

32,601 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

При Коложе открылась библиотека имени Ларисы Гениюш

Больше тысячи церковных и светских книг собрали прихожане и друзья Коложского прихода для библиотеки. Среди книг есть издание с автографом Ларисы Гениюш.

На полках библиотеки — произведения Владимира Короткевича, Василя Быкова, Максима Богдановича, Алеся Адамовича, мировая классика. Среди книг Ларисы Гениюш есть редкое прижизненное издание поэтессы с автографом автора. Читателям предложат большой выбор литературы «для назидания»: комментарии к Библии, труды святых отцов, книги по церковной археологии, богословию, рассказал настоятель Свято-Борисоглебской церкви протоиерей Александр Болонников.

Библиотека находится на втором этаже приходского комплекса. Пока постоянного графика ее работы нет: можно приходить в течение дня. Планируют создать электронный каталог на сайте kalozha.by. Получить читательский билет смогут не только прихожане или православные верующие, но все желающие. Читать далее «При Коложе открылась библиотека имени Ларисы Гениюш»

30 просмотров всего, сегодня нет просмотров

Гилберт Кийт Честертон. Если пилот верит в бессмертие, то жизнь пассажиров в опасности

Гилберт Кийт Честертон (Gilbert Keith Chesterton, 29 мая 1874 — 14 июня 1936) — английский христианский мыслитель, журналист и писатель конца XIX — начала XX веков)

«Я приближаюсь к тайне слишком глубокой и страшной и заранее прошу прощения, если мои слова покажутся недостаточно уважительными там, где боялись говорить величайшие мыслители и святые. Но в страшной истории Страстей так и слышишь, что Создатель мира каким-то непостижимым образом прошел не только через страдания, но и через сомнение. Сказано: «Не искушай Господа Бога твоего», — но Бог может искушать Себя Самого, и, мне кажется, именно это и произошло в Гефсимании. В саду сатана искушал человека, и в саду Бог искушал Бога.

В каком-то сверхчеловеческом смысле Он прошел через наш, человеческий, ужас пессимизма. Мир содрогнулся и солнце затмилось не тогда, когда Бога распяли, а когда с креста раздался крик, что Бог оставлен Богом. Пусть мятежники ищут себе веру среди всех вер, выбирают Бога среди возрождающихся и всемогущих богов — они не найдут другого Бога — мятежника. Пусть атеисты выберут себе бога по вкусу — они найдут только Одного, Кто был покинут, как они; только одну веру, где Бог хоть на мгновение стал безбожником.

Вот основы старой ортодоксии, и главная ее заслуга в том, что она — живой источник восстаний и реформ, а главный недостаток — в том, что она абстрактна».

Эта слова украшают мою страничку ВКонтакте в качестве любимой цитаты. Они принадлежат Гилберту Кийту Честертону — одному из самых интересных писателей ХХ века, автору многих книг, эссе и художественных произведений .

Ниже предлагается подборка его не менее интересных афоризмов. Читать далее «Гилберт Кийт Честертон. Если пилот верит в бессмертие, то жизнь пассажиров в опасности»

2,111 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

Подвиг уточки

После многочисленных, скандальных (и не очень) публикаций, посвященных экранизации книги Василия Гроссмана, осуществленной Сергеем Урсуляком, журнал «Сеанс» попросил Ольгу Серебряную написать о жизни и судьбе романа-первоисточника на бумаге и на экране. Читать далее «Подвиг уточки»

10,745 просмотров всего, 3 просмотров сегодня

Загадка Александра Грина

Принято считать, что писателя можно судить только по законам его произведений. Биография художника в этом случае не играет никакой – или почти никакой – роли в его восприятии. Текст становится фактом, а реальные перипетии жизненного сюжета отходят на второй план, пунктиром очерчивая канву сюжета подлинного, литературного. Принято считать, что творчество – это и есть биография. Так, оправдывая Гумилева, говорят, что он не писал открыто монархических, антибольшевистских стихов и, следовательно, не мог быть заговорщиком. Но бывает иначе.

Загадочность Александра Грина обнаруживается только при сопоставлении его судьбы и его текстов – сами по себе они объяснимы и вполне укладываются в общую картину и жизни, и литературы. Трудно поверить, что этот усталый, угрюмый, неуверенный в себе, измученный болезнями человек писал новеллы, наполненные оптимизмом, любовью к людям и несколько наивным по тем временам “красота спасет мир”. Жизнь учила обратному. “Все в ней сложилось так, чтобы сделать из Грина преступника или злого обывателя”, — писал Паустовский. Но для преступления нужно, как минимум, мужество поступка, а обыватель немыслим без ощущения почвы под ногами. Ни тем, ни другим Грин не обладал. Он мог стать нищим босяком – его выручала осторожность провинциала; он мог стать “профессиональным революционером” — для этого ему не хватило жестокости. От социальных потрясений он спасался в тихой заснеженной Финляндии или цветущем Крыму. Верный инстинкт писателя всегда позволял ему вовремя отойти в сторону. Это в конечном счете и помогло Грину создать свой мир и свой миф.

В сущности, за все годы своего писательства он ни разу не изменил ни манере, ни теме, ни языку, при кажущейся трепетности и порывистости, всегда оставаясь слегка отстраненным, слегка безучастным, слегка холодным. От возвышенной романтики “Алых парусов” до черного пессимизма “Дороги никуда” красота его стиля была красотой игрушечного домика в стеклянном шаре, встряхнешь – и закружатся волшебные снежинки. Атрибуты, традиционно приписываемые его произведениям – иллюзорность, авантюрность, оптимизм, – не объясняют ничего. Портрет Эдгара По, висевший над рабочим столом, лук и стрелы, с которыми он до пятидесяти лет охотился на голубей, дают только слабый намек на разгадку. Читать далее «Загадка Александра Грина»

3,850 просмотров всего, сегодня нет просмотров