Я, Иван Кузнецов, 1923 года рождения, уроженец города Бобруйска, в настоящее время проживаю в деревне Радюкино Медынского района Калужской области, где расположен дом-интернат для престарелых людей. Могу рассказать о себе всю только правду, какую помню, а помню её хорошо и выдумывать не могу. Потому что я давно инвалид второй группы по общему заболеванию и даже был освобождён от воинской службы по причине сильных резей в животе, особенно когда начал бежать марш-бросок с полной амуницией, то пробежал двести метров — и приключились сильные рези, а когда сделали рентген, то увидели язву на желудке и списали вчистую. Это было ещё во время начала войны. Поэтому на фронт я не попал. Но героические подвиги в тылу врага не один раз совершал. Это было в партизанском отряде имени Кирова, не далеко от Бобруйска.
Но жизнь моя несчастная и негожая, потому что с самого начала детства я несчастливый, ёкш-твою-двадцать!
Перед войной я жил в деревне Челноки, это на дороге между Юхновом и Бобруйском. Когда в неё зашли немцы, они поставили мотоцикл у самого берега пруда, а сами ушли под мост ужинать. Я подошёл к мотоциклу, взялся за руль и покачал его. В баке заплюхал бензин, и сильней им завоняло.
Смотрю — а он стоит на самом берегу у обрыва. Смекнул: сейчас я его утоплю. Чуть упёрся, он поехал и — бултых — в воду! Я — бежать. Через полчаса гляжу — народ из домов выгоняют и строят в колонну. И меня туда же. Согнали в одну общую баню рядом с домом. А дома стали обливать бензином и поджигать. Ну, думаю, зря я тот мотоцикл с коляской в воду спихнул, немца растравил.
Под утро захотелось мне покурить. Табак в кисете с собой. У одного чудика нашлись спички в коробке. Закурил, а дым стал выпускать вверх через щель в двери. Немец из дома вышел, мочится, видит: из бани дым идёт. Подумал: загорелась. Как закричит: “Хаус раух! Хаус раух!” — “Дом дымит!” Немцы выскочили, баня рядом с их домом, дверь отворили. А одна бабка говорит на меня: “Ванька, зачем ты закурил? Это через тебя нас выгоняют!” А там был один полицай, и он понял, что это я перепугал их, и немцы всех выпустили, никого не тронули, а как я вышел, давай прикладами лупить, спину калечить…
Погнали нас дальше, в сторону Бобруйска, шли долго, несколько дней, все пятки стёрлись, ходить больно. Вдруг взрыв впереди, дым, крики, колонна рассыпалась, все в кусты, один я стою, бежать не могу из-за побоев и ран на ногах. Один полицай подскочил — трах! — прикладом по голове, я — в канаву без сознания. Всех половили, кого застрелили, кого ранили, и снова повели. Меня посчитали убитым. Я только ночью пришёл в себя и вижу: подобрала меня одна прекрасная, но пожилая женщина, тётя Саша. Никогда не забуду её глаза — в них светилось такое ко мне родительское тепло, что не забыть мне никогда. И она вылечила меня, а потом повела в лес и говорит: “Я не могу тебя прокормить. У нас все люди друг друга хорошо знают. Рано или поздно полицаи или немцы о тебе пронюхают, обоих убьют. А ты иди вот по этой тропинке прямо в лес и выйдешь к хорошим людям”. Я тогда ещё не знал. что — к партизанам. И пошёл…
Определили меня разведчиком. Часто рисковал жизнью. Один раз вышел на задание, вижу — колонна. Спустился пониже, под горку, смотрю — ёкш-твою-двадцать! Пять длинных машин, как “Уралы” у нас сейчас, чем-то гружённые, и пять таких же, только крытых брезентом. А ещё три лошади и какие-то люди ходят рядом. Думаю: если заметят — ухлопают без спроса! Поглядел: налево — конопляная яма, а дальше — низочек с кустарничком, можно пройти, как за укрытием. Я — в эту яму и по этому низочку: убегать в лес. Слышу — сзади треск. Обернулся — за мной погоня. На лошадях. Уже догоняют. А темнеть стало, вечер. Я — в кусты, в лещатник залез и, как тетерев, стою, дышать перестал. Подъезжают:
— Где он?
— Давай в ту сторону!
— Поехали!..
Не скрою: то ли судьба прошла от меня в восьми метрах, то ли смерть меня не учуяла. Честное слово, меня это поразило и обрадовало: значит, доживу до Победы!
Проехали они дальше, и когда не стало слышно их голосов, я потихоньку двинулся в другую сторону, на горку… Пришёл, доложил командиру — так, мол, и так, видел то-то и то-то; и на эти машины командир вызывал нашу авиацию…
И не один раз я выходил из таких поворотов. А однажды:
— Кузнецов, выполнишь задание: сходишь в Бобруйск, отнесёшь листовки, разбросаешь по городу. Вернёшься — доложишь!
Это в феврале 1944 года было.
Шёл я трое суток по ночам, а днём отсиживался в лесу. Дошёл до села перед Бобруйском, постучал в крайний дом — пустили. Рассказываю, будто я из Москвы, нищенствую. Потом прошу:
— Хозяйка, дай иголку и нитку, штаны порвались.
Я вшил листовки между штанами под мошонкой. Примерил. Стало казаться, будто сижу на палке. Утром пошёл дальше. Уже город скоро. Гляжу — на дороге человек. Дошёл — стоит полицай с автоматом. Деваться некуда.
— Куда идёшь? Предъяви документы.
— В Бобруйск, к отцу и матери.
— Инвалид?
— Нет, освобождён от военной обязанности по общему заболеванию. Иду из Москвы, голодаю.
Полицай ощупал все карманы, но под яй… не залез. Не нашёл. Отпустил:
— Вот твои документы, немедленно уходи и больше здесь не появляйся — будешь немедленно расстрелян! Марш отсюда!
И тут я прокол сделал. Ёкш-твою-двадцать! Мне б молчать, а я как гаркну от радости, что всё обошлось:
— Благодарю, товарищ начальник!
Как дал мне по уху за “товарища”! Пришёл в себя — лежу в снегу, полицая уже нет. Я потихоньку пошёл, потом на рысь перешёл, тороплюсь к своим родителям, и через четыре километра дошёл до Бобруйска, стучу в окно родительского дома.
Открывают:
— Вань, ты? Мы Бога молили за тебя.
Я молчу, что по заданию пришёл. В комнате полез под печку, там разделся, листовки вынул, спрятал под кирпич, вылез.
Утром рано без будильника проснулся, листовки вынул, пошёл разбрасывать к трикотажной фабрике в сторону Рогачёва. Холодно, все спят. Смотрю — вросшая в землю хата. Сюда, думаю, подбрасывать не надо. Пошёл дальше, в центр, там стал кидать их в почтовые ящики. Это были вчетверо сложенные, тонкой бумаги листы со статьёй из газеты “Красная Звезда”, а на обратной стороне было отпечатано слово “Пропуск” и место для фамилий, но пустое. Бросал я их в пятницу. В воскресенье вышел на базар продать мамины кой-какие шмотки на еду, а потом уйти к своим. Но не тут-то было! Никто не покупает. Стою, жду. Вдруг в конце базара машина подъезжает, крытая, как хлебный фургон, только чёрная, а вверху рупоры чёрные, спереди и сзади. Как врубили музыку! Думаю: что за причина? Тут война — и вдруг — праздник? Громко объявляют:
— Послушайте русские частушки, исполняют Марфушка и Петрушка.
Запели женщина и мужчина. Одну помню:
Что телега без колёс!
Оттого-то белорусы
Ненавидели колхоз!
— Граждане города Бобруйска. К вам обращается унтер-офицер русской освободительной армии. К нам попал ряд провокационных листовок.
На мне волосы дыбом поднялись: это же про мои листовки говорят!
Продолжают:
— Кому известно, кто их распространял, — просьба сообщить: улица Семёновская, дом 36, гестапо. В награду — хромовые сапоги!
Мои сапоги кирзовые — не поверите! — ватными стали — так струхнул! Прихожу:
— Папа, я срочно ухожу к партизанам. В городе начнутся чистки.
Он:
— Сынок, сам не ходи, город оцеплен.
— А откуда ты знаешь? Ты что, связан с партизанами?
— Не я, а тётка Ксения. Я её приведу.
Тётка Ксения — это нашего сапожника Белявского в деревне Королёво жена. Она меня и провела через оцепление. Я иду по одной стороне улицы, она — по другой. Сам иду, а сам трушу: думаю, сейчас к немцам отведёт, отдаст за сапоги. Вывела за оцепление, предупреждает:
— Смотри, Ваня, осторожней будь. Сейчас в немецкую форму переодеваются партизаны, когда на задание идут, а полицаи наряжаются, как партизаны. Прощай!
И я, как пень, пошёл дальше один, будто побираюсь. Прошёл сколько-то километров — деревня. Захожу в первый дом, стучу:
— Дайте ради Христа!
— Сынок, откуда ты?
— Из-под Москвы.
Потому что Юхнов для белорусов — всё одно что Москва.
— Как ты сюда дошёл?
Стали жалеть. Мужчина пожилой говорит:
— Тая, принеси просо.
Она выносит килограммов пять-шесть. А у меня наволочка. Тётка Ксения научила в неё собирать. Три дома прошёл — много чего набрал.
Метров семьсот от деревни прошёл — догоняют сани с лошадью. Поравнялись:
— Молодой человек, стой! Куда идёшь?
Что сказать? Что иду в лес побираться? А Бобруйск, где живу по документам, — в другую сторону.
Говорит:
— Раз молчишь — садись к кучеру.
Я саночки стал привязывать сзади воза, а там, вижу, один человек с наганом, один — с ОПШ, вроде наши. А вдруг это переодетые полицаи? Что говорить? И так и этак нескладно!
Едем. Подвозят к избе:
— Молодой человек, отвязывайте саночки.
Отвязал.
— Пройдём в хату.
Зашли. Хата большая.
— Проходите сюда. Вы откуда?
— Я из Бобруйска, шёл побираться, голоден.
— Артур, пойди сюда.
Подходит какой-то огромный кавказец.
— Артур, возьми его, раз правду не говорит, расстреляй.
Отвёл меня метров за шестьдесят — семьдесят. Гляжу — яма какая-то в огороде.
— Полезай в яму, — командует мне.
Снегу в ней полно — сижу, ровно медведь в нетопленой берлоге! Заплакал, жду, когда меня застрелит. Слышу — ушёл. Глядь вверх — только звёзды сквозь радугу слёз. Замёрз. Приходит опять:
— Вылазь из ямы.
Схватил за воротник и выволок наружу. Вернулись в хату, где допрашивали.
— Отведи его к тётке Саше, пусть покормит.
Прошли в другой дом. Там тётя Саша, что меня спасала. Она как глянула на меня: ну есть же такой взгляд родительский. Я не могу без слёз вспомнить тех радостных минут, которые испытал тогда. И она так быстро их испытала. Старшой узнал, что я свой, посылает одного:
— Ты сходи принеси кусок сала.
Сало толстое, с одного краю истончается к другому, с корочкой. Угощает меня. Говорю:
— Ну зачем мне так много, ведь я не министр!
Тут он достаёт четыре бутылки — “хряк” на стол! Наливает стакан гранёный:
— Пей!
Я:
— Не могу — больной!
Он:
— Пей, раз свой оказался!
Вижу — надо пить. Хотел недопить: не дали. Пей до конца! Пришлось выпить всё. Закусываю. Сало жареное, плавает в жиру, куски большие. А желудок мой сросся. Куда есть? Гляжу, наливает второй стакан. У меня глаза на лоб. Я же больше не могу! А нас столе — четыре бутылки! Так и заставили ещё выпить, хоть и с большими сопротивлениями.
— Теперь пойдём, сейчас провизию добывать поедем!
Выходим из хаты, гляжу впотьмах — три лошади стоят, трое саней деревянных больших.
— Садись в средние сани.
Завалился в сено, как поросёнок. Поехали. Приезжаем в какую-то деревню. Подводят в хате — ночуй здесь. Никто из них со мной не пошёл. Захожу — вроде никого.
— Хозяин, хозяин! — кричу.
С печки:
— Хтё тям? — старая бабка.
— Переночевать можно?
— Ухотите, ухотите, — молит меня.
А куда уйду? Зря спросил. Словами ничего не сделаешь — так оставаться надо. А холодно, что в сарае. Печь нетоплена. Стал искать, где бы устроиться. Гляжу — лавка. Повернул её головой к иконам, стол подставил.
Под утро так замёрзли руки по плечи — как лёд, руби их — не почую, одно туловище и голова. Кое-как поднялся, как на ходулях, дошёл до воза, завалился в сани, в сено, отошло чуть. Утром в отряд приехали, но в другом я оказался, не в свой вышел.
А в июне наши войска пришли.
И так получилось, что ни в списках этого, ни отряда имени Кирова меня не оказалось. Да этого и не требовали раньше. Я женился после войны, стал жить под Юхновом. Двоих дочек нажил. Гляжу — другие привилегии получают, а я — нет. Пошёл в райвоенкомат, там говорят: у вас дело чистое, если вы были в партизанах, то ищите свидетелей. Близок локоток, да не укусишь!
Времени вон сколько прошло. Послал письмо в Бобруйск, райком оттуда отвечает: “Да, был такой отряд, некоторые местные жители ушли в партизаны, а некоторые — в полицаи. В районе действия отряда есть деревни Бродица, Лужица. Поищите там”. Денег накопил. Приезжаю туда, там никого нет.
“Может, в Глуске найдёте”, — говорят. Поехал в Глуск. Указали на высокого белого старика с палкой. Подхожу: так, мол, и так, рассказываю, как листовки разбрасывал, как три подразделения полицаев ушли в партизаны по “пропускам”, чтобы спасти себя. В этих листовках были слова: “Ваше время сочтено. Просим переходить на сторону партизан…” А на обратной стороне: “Пропуск”. Вдруг старик как подскочит ко мне с дубинкой и басом:
— Это ты разбросал листовки? Тебя убить надо!
И дубинкой на меня замахивается, и за горло норовит схватить. Испугался я, ёкш-твою-двадцать. Он ещё кого-то зовёт, но того нет дома. Убьют, думаю.
Так я и не нашёл подтверждения у бывших полицаев, которым я фактически жизнь спас своими листовками. И такой поворот заставил меня отвернуться от моего дела. А сейчас я нездоров, хотелось, чтоб хоть какая-то была льгота. И теперь живу в этом доме для престарелых, который вежливо называют “пансионатом для ветеранов войны и труда”.
Дети мои сейчас — одна в Калуге, 1950 года рождения, диспетчером работает, а другая под Москву уехала — отказались. “Пап, — говорят, — нам тебе помочь нечем, живи как хочешь”. У одной жена моя живёт, парализованная третий год.
У младшей, Таи, 1952 года рождения. Старшая — Нина, у неё тоже двое стариков от мужа живут, два калеки, тоже присмотр нужен. Вот и решил поселиться от них подальше. Ладно, поесть есть что, а здоровье — его у меня жизнь моя несчастливая украла насовсем!
Записал Виктор РЫБАЛКО.
Пансионат “Двуречье”, Калужская область.
интересно
да, есть что человеку вспомнить…
жизненно так…
спасибо!