В конце лета 2000 года я, может быть, в последний раз, приехал в Бобруйск – в город, где я родился. Мне хотелось увидеть могилу родителей, привести ее по возможности в порядок, наконец, вымести из ограды сухие листья, траву и прочий накопившийся мусор. Кладбище — единственное, что сегодня меня связывает с этим городом.
Для меня в Бобруйске уже никого и ничего нет. После войны в я приезжал туда погостить, отдохнуть, купаться в Березине, побродить по окрестностям, подышать неповторимым воздухом детства, а главное, пока были живы родители, как я это теперь понимаю, почувствовать их любовь и заботу, заменить которую уже ничего не сможет. Город давно другой, но в памяти остался тот прежний, о котором с годами вспоминаешь все чаще, и от этих дум на душе становится теплее.
Хорошо написал о довоенном Бобруйске и его жителях Эфраим Севела в “Легендах Инвалидной улицы”. Мы с Эфраимом родом из одного детства.
Я там пробыл три дня… К этому времени в Бобруйск приехала моя сестра с мужем. Они уже давно живут в Израиле. По их просьбе я привез видеокамеру, им хотелось снять памятные для них места города и увезти в Израиль.
На вокзале меня встретил Исаак (муж моей сестры), и мы отправились на кладбище. Он уже договорился с рабочими, подремонтировать надгробия, подкрасить ограды и сделать другие необходимые работы. Убрав мусор с могилы родителей, осмотрев захоронения других родственников – всего восемь в шести оградах, мы еще долго бродили по кладбищу, навещая немногих друзей и знакомых.
Я думал о том, какой короткий век у этого кладбища. Оно возникло перед войной, там похоронили мою бабушку. После войны мы с папой все пытались найти ее могилу, но безуспешно, все заросло, если не заросло, то разрушено временем и вандалами.
Мой дед и другая бабушка, наверное, и прадеды, похоронены на старом еврейском кладбище, которое закрыли еще до войны. В то время более половины жителей города были евреи. После войны, на его месте, убрав могильные камни, соорудили сквер, построили кинотеатр “Мир”, и забыли о старом кладбище. А теперь в Бобруйске жителей раза в три больше, чем было до войны, но евреев среди них не более полутора процентов. Кто не переселился на кладбище, давно разъехались по всему свету.
Был теплый солнечный день. Я снимал видеокамерой слегка качающиеся и шумящие под легким ветерком высокие сосны и березы. Под ними уже вырос густой подлесок, прикрыв ограды и памятники, придавая всему кладбищу некоторую, уютную запущенность. Но это достаточно большое кладбище не выглядит заброшенным. Могилы в большинстве своем ухожены, главные аллеи расчищены, правда, в глубину, пройти трудно, мешают заросли молодых березок, кленов, рябин, и уж очень близко друг к другу оказались старые ограды. Могилу нашей тети мы так и не нашли.
Почему-то подумал о “Кладбище в Скулянах” Катаева, где были похоронены предки автора, и пусть он не нашел плиту над могилой своего прадеда, он знал, что она здесь. Изъеденная временем, заросшая мхом и кустарником, плита ушла под землю. Там, на кладбище, он чувствовал, как его прошедшая жизнь окрашивалась новым пониманием, и его судьба как-то связана с этим местом. Нечто похожее чувствовал и я.
Философскому настроению, которое естественно возникает в таких местах, мешал лишь вид отдельных, весьма помпезных памятников. Как будто осиротевшие родственники стремились увековечить память об ушедших и выразить свое огромное горе по поводу постигшей их утраты, соответствующими габаритами черного гранита и белого мрамора. Рядом с простыми надгробиями из мраморной крошки, эти саркофаги и стелы, с лицами мертвых на отполированной поверхности, смотрелись вызывающе, напоминая о недостатках характера, присущим некоторым евреям.
Официально это кладбище закрыто. Оно с годами оказалось не на окраине, а весьма близко от нового центра.
Уже на выходе(он же вход), где возвышаются над белорусскими песчаниками, обнаженными дождями, несколько обелисков – памятников евреям, замученным и расстрелянным фашистами в селах и местечках под Бобруйском, я вспомнил об известной скульптурной композиции Родена “Граждане города Кале”. Мне подумалось, что это кладбище должно сохраниться. Остаться как общий памятник евреям – бывшим гражданам города Бобруйска,(не знаю, правда, как долго еще будут терпеть нынешние граждане этого города).
Вечером, на заходе солнца, мне захотелось снять на видео еще сохранившиеся улицы и дома Бобруйска моего детства, так сказать, уходящую натуру. Уже мало осталось деревянных домов, садов за глухими заборами, над которыми видны лишь высокие старые груши и верхушки яблонь. Я снимал то, что осталось от Инвалидной улицы(ныне это все еще улица Энгельса), Шоссейную улицу и на ней двухэтажное полуразвалившееся здание без окон, в котором когда-то помещалось кино “Пролетарий”, где я смотрел, затаив дыхание, приключения “Красных дьяволят”. Надо сказать, грустное зрелище. Был и я на Советской, 20, вошел даже во двор дома, где прошло мое детство. Мало что изменилось за последние полвека, на тех же грядках, заросших укропом, краснели помидоры, выглядывали из под широких листьев желто-оранжевые тыквы, и еще чего-то. Вот только не осталось ни одной яблони и груши.
Весь следующий день шел дождь, но я все же снимал новый, сегодняшний, застроенный многоэтажными стандартными домами Бобруйск, по улицам которого ходят троллейбусы, и вряд ли в уличной толпе услышишь идиш. На одной из улиц, как памятник прошлому, выделялось чудом сохранившееся деревянное двухэтажное здание, окрашенное в голубовато-зеленый цвет, с эркерами и фигурными башенками на оцинкованной крыше. “В незабываемые дни революции здесь заседал ревком”, — так написано на памятной доске. Я снимал обмелевшую Березину, строящийся за чертой города новый мост, и еще многое, что попадало в объектив камеры. Меня не покидало чувство прощания со всем, что я там видел.
Многое изменилось в облике города. Но, как и в старину, скорые поезда останавливаются только на станции “Березина”. Не изменилось, внутри и снаружи, одноэтажное, из красного кирпича здание вокзала. Оно и до войны уже успело простоять лет пятьдесят или сорок, и с годами только покрывается благородной паутиной времени. Я влезал в вагон с того же, по-прежнему очень неудобного перрона, заканчивающегося за много метров до конца состава. Может быть, покрытие перрона другое, но в таких же выбоинах, как и в то утро первого дня войны. Странно, неужели за все это время некому было подумать о том, что за последние сто лет пассажирские поезда все же изменились, по крайней мере, стали длиннее. В этом есть какой-то милый провинциальный идиотизм. Вот люди: пассажиры, встречающие, и провожающие — уже совсем другие…
С того ясного, солнечного первого дня войны, когда мой поезд отошел от ст. Березина, прошло более шестидесяти лет. По радио поет молодой Бернес: “В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят…”. Эта довоенная, немного грустная песенка была все же полна надежды: любимый город может спать спокойно, товарищ скоро вернется, его встретит знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд. Возможно, так бы все и случилось… Но не судьба… Навсегда уснул мой любимый город, не вернется товарищ с птичками на голубых петлицах, и давно погас нежный взгляд. Комок в горле от этой песни.
Москва, февраль 2005 года.