2-я легенда Инвалидной улицы

Не про каждую улицу написана целая книга. Книга, в которой писатель увековечил судьбы простых великих людей.

Одна улица, а в ней — весь мир.

Эфраим Севела. Легенды Инвалидной улицы

Фотохудожник Карас Йонат.

Легенда вторая. Почему нет рая на земле

Ее звали Рохл. По-русски это звучит немножко по-другому: Рахиль. На нашей улице еврей с одним именем — это не человек и даже не полчеловека. К его имени приставлялись все имена родителей, чтобы не путать с другим человеком, у которого может быть такое же имя. Но чаще всего давалась кличка, и она намертво прирастала к имени и сопровождала человека до самой смерти. И даже после смерти, когда о нем вспоминали, то кличка употреблялась наравне с именем. Так было принято при наших дедах, а может быть, еще раньше и, как говорится, не наше собачье дело отменять, если люди придумали что-нибудь хорошее.

Поэтому ее звали не просто Рохл — это было бы неуважением к ней, — а Рохл Эльке-Ханэс. Ее мать была Эльке-Ханэ. Следовательно, ее имя звучало так: Рахиль, дочь Эльке-Ханэ. А какой нормальный человек с Инвалидной улицы назовет женщину по фамилии? Правда, ее иногда называли. Потому что она была не просто женщина, а общественница. А что такое общественница, я расскажу ниже. Достаточно того, что в отличие от остальных наших женщин она ничего дома не делала, и ее муж балагула Нахман Лифшиц, мужчина больших размеров и, как в арифметике, кроткий и тихий, в обратной пропорции, весь день, натаскав шестипудовых мешков или бревен, еще должен был сам убирать в комнатах, стирать белье и варить обед для пяти дочерей, таких же больших, как папа, и уже со всеми задатками будущих общественниц, как мама.

Рохл Эльке-Ханэс в официальных случаях называли: товарищ Лифшиц. И ей это очень нравилось. Она даже переставала лузгать семечки, без которых могла обойтись только во сне, ладонью смахивала с губ цепочки шелухи и отвечала по-русски:

— Я вас слушаю.

Этим она почти полностью исчерпывала свой запас русских слов, но этого было достаточно, чтобы вы себя почувствовали не совсем в своей тарелке.

Но еще большее удовольствие ей доставляло, когда к ней обращались: мадам Лифшиц. Так к ней обращался только один человек с Инвалидной улицы — попадья, что означает: жена попа. Да, да. Именно на нашей улице в окружении евреев жил когда-то православный поп. Еще до моего рождения. Может быть, его поселили у нас для того, чтобы евреи не забывались и помнили, что они живут в русском государстве. Но я думаю, что все было иначе. У попа, как говорится, была губа не дура. И когда ему надо было выбирать место жительства, он, конечно, остановился на нашей улице, лучше которой нет во всем мире. И еще я думаю, но это только мои догадки, он, то есть поп, поселившись в гуще самых отъявленных евреев, в глубине души лелеял план обратить их всех в православную веру. Этот план, как и вообще большинство планов, остался неосуществленным. То ли потому, что к нашим евреям было не так-то легко подступиться, то ли потому, что случилась революция и очень скоро попа, как и полагается после революции, расстреляли.

В поповском доме, наглухо закрытом от всей Инвалидной улицы густыми старыми акациями, осталась одинокая попадья, и, сколько я ее помню, она всегда была старой и ходила в одном и том же допотопном плюшевом салопе, темном, с лысинами от долгой носки, и голова ее была повязана по-монашески черным платком. С евреями после революции она стала приветлива и здоровалась первой, а евреи ее даже любили как достопримечательность улицы. Найдите на другой свою попадью. На нашей же улице есть все, даже своя попадья.

Попадья, опасаясь, чтоб с ней большевики не поступили, как с ее мужем, проявляла большую лояльность к новой власти и активно, даже самоотверженно, участвовала в общественных делах. Кто, например, разрешит вырыть в своем дворе, чтобы испортили огород, бомбоубежище во время учебных воздушных тревог ОСОАВИАХИМа? Ни один нормальный человек. Бомбоубежище рыли в огороде у попадьи, и она не только не сопротивлялась, но даже наоборот, когда учебно выли в городе сирены, стояла, натянув на голову очкастую маску противогаза, а сверху темный платок и с нарукавной повязкой Красного Креста поверх салопа, — все-таки крест, хоть красный, — гостеприимно, на старый русский лад, зазывала евреев укрыться в подземелье, как полагалось по инструкции, подписанной закорючками: товарищ Лифшиц.

Вот она-то, как общественница общественницу называла Рохл Эльке-Ханэс — мадам Лифшиц и Рохл Эльке-Ханэс, очень польщенная таким обращением, ставила потом попадью в пример всем еврейкам Инвалидной улицы как человека, лучше всех готового к химической обороне СССР.

Попадья дожила до второй мировой войны и дождалась прихода Гитлера. Она осталась абсолютно одна на всей Инвалидной улице, потому что часть евреев заблаговременно покинула город, а те, что остались, были до единого уничтожены. И оставшись одна, без евреев, к которым она привыкла, от тоски скончалась в своем доме с закрытыми ставнями, и о ее кончине стало известно много времени спустя, по запаху.

Чтобы больше не возвращаться к этой теме, я еще расскажу, как в нашем городе в порядке антирелигиозной борьбы ликвидировали православный собор и к каким событиям это привело на Инвалидной улице.

Большой и старый православный собор высился над всем городом гроздью круглых голубых куполов с золотыми крестами, и по утрам лучи солнца сначала зажигали их, и от них отражаясь, зайчиками играли на стеклах наших окон. Потом начинался сладкий колокольный звон. Он у меня остался в памяти. Под него я пробуждался ото сна ребенком, и это было самое лучшее время в моей жизни.

Стоял себе собор, никому не мешал, и, честно говоря, без него наш город не выглядел бы как город. Но сверху виднее: и когда партия говорит — надо, народ отвечает — есть! Собор решили закрыть, а колокол, стопудовый медный колокол, сбросить с колокольни. Такое увидишь нечасто. Может быть, раз в жизни. И когда слух об этом прокатился по всему городу и, обрастая подробностями, достиг Инвалидной улицы, все от мала до велика пришли в большое возбуждение и стали ждать того полдня — ибо ровно в 12 часов должно было все совершиться — как ждут большого военного парада. Сообщения, одно оглушительнее другого, захлестывали нашу улицу, вызывая замирание духа и холодок на спине. На скамейках, у калиток, во дворе остервенело спорили, с какой высоты будет падать колокол, сколько потребуется людей, чтоб его сбросить, и даже на сколько осколков он разлетится, когда грохнется о булыжник мостовой. Стало точно известно, что это очень опасно и предвидятся жертвы и что единственный в городе санитарный автомобиль «скорой помощи» будет уже за сутки дежурить там, и если у кого-нибудь в эти сутки случится заворот кишок, то в больницу он не попадет, потому что не на чем везти. От таких подробностей сердце замирало еще больше и возрастало значение ожидаемого события.

Наконец, наступил этот день. Вернее, утро, а надо было ждать до полудня. Но на Инвалидной улице подготовка началась с самого утра. Матери решили, чтоб ни один ребенок с нашей улицы и носа не показывал там, у собора. Это смертельно. Поэтому рано-рано, когда в последний раз над городом сладко и прощально зазвонил обреченный колокол, во всех дворах Инвалидной улицы послышался много — голосый детский рев. Во всех дворах отцы по просьбе матерей с предупредительной целью секли ремнями своих детей, чтоб им неповадно было в полдень бежать к собору.

Первым тоненько взвыл в своем дворе Берэлэ Мац. Его отец, грузчик с мельницы, раньше всех уходил на работу и спешил уложиться до гудка. Берэлэ Маца отец сек ровно, ритмично, как на мельнице кидал мешки с мукой, и Берэлэ в своих криках сохранял этот ритм. Потом заскулили сразу трое у соседей, потом дальше и дальше, двор за двором присоединялся к воплю и плачу, пока очередь не дошла до меня.

Об этом рассказывать неинтересно. Скажу лишь одно. Ровно в полдень, в двенадцать часов, все дети Инвалидной улицы стояли в толпе у собора вместе с обалдело ждущими родителями, и милиция их оттесняла за канаты, которыми было ограждено предполагаемое место падения колокола.

Инвалидная улица отличалась еще вот чем. Все евреи на ней имели светлые волосы, ну в худшем случае, русые, а у детей, когда они рождались, волосы были белые, как молоко.

Колокол упал, как и обещали, в полдень, но вызвал большое разочарование. Он не разлетелся на куски, а остался абсолютно целым, если не считать одной трещины, которую и не каждый смог увидеть. И, главное, никаких жертв. Это уже было попросту надувательством. Люди разошлись молча, разочарованные и обманутые. И мнение всех очень точно высказал Нэях Марголин, балагула с Инвалидной улицы:

— Много шума из ничего.

Инвалидная улица отличалась еще вот чем. Все евреи на ней имели светлые волосы, ну в худшем случае, русые, а у детей, когда они рождались, волосы были белые, как молоко.

Но, как говорится, нет правила без исключения. Ведь для того и существует правило, чтобы было исключение. У нас очень редко, но все же попадались черноволосые. Ну как, скажем, мой дядя Симха Кавалерчик. Но вы сразу догадались. Значит, это чужой человек, пришлый, волею судеб попавший на нашу улицу.

Даже русский поп Василий, который жил у нас до своего расстрела, был, как рассказывают, огненно-рыжий и не нарушал общего цвета улицы. Уж кого-кого, а рыжих у нас было полным-полно. Всех оттенков, от бледно-желтого до медного. А веснушками были усеяны лица так густо, будто их мухи засидели. Какие это были веснушки! Сейчас вы таких не найдете! Я, например, нигде не встречал. И крупные, и маленькие как маковое зерно. И густые, и редкие. У многих они даже были на носу и на ушах.

Одним словом, красивые люди жили на нашей улице. Таких здоровых и сильных, как у нас, еще можно было найти кое-где, но таких красивых — тут уж, как говорится, извини-подвинься. Поэтому так охотились сваты за нашими девицами на выданье. Сами чужие парни соваться к нам не смели — была прямая перспектива уйти с Инвалидной улицы действительно инвалидами.

Если уж мы заговорили о красоте, то за примером, как говорится, не нужно далеко идти. Моя тетя Рива, когда была еще ребенком — было это очень давно, во времена русско-японской войны, так поразила своей красотой одну бездетную семью царского офицера, что этот самый ваше превосходительство, среди бела дня прикатил на нашу улицу со своей женой в лакированной коляске с лакеем сзади и просто-напросто украл тетю Риву, чтобы ее удочерить.
На другой улице такой номер еще мог пройти. Но не на Инвалидной.

Мой дед, плотник Шая, прослышав об этом и, невзирая на то, что у него было одиннадцать детей, и, казалось бы, можно не так огорчаться, если пропал один, побежал догонять офицера и догнал эту коляску, запряженную чистокровным английским рысаком. Мой дед обогнал рысака, заскочил коню со стороны морды, схватил за повод и хотел остановить. Но конь был чистых кровей, и если уже взял разбег, остановить его — не шутка. И тогда дед хлопнул его между глаз и свалил наповал. Он убил коня, которому цена была многие тысячи рублей и не в нынешних бумажках, а в царских золотых монетах. Рассказывают, что его превосходительство, укравшее тетю Риву, чтоб удочерить, так побледнел, а его жена упала в такой глубокий обморок, что дед Шая молча, без единого слова взял своего ребенка из коляски, дал тете Риве еще подзатыльника за то, что дала себя украсть, и был, как говорится, таков, А за чистокровного английского рысака не уплатил ни копейки. Его превосходительство само замяло это неприятное дело.

В нашей семье с тех пор, вот уже более полувека, когда ссорятся с кем-нибудь чужим или просто хотят показать, что и мы не лыком шиты, обязательно вспоминают этот случай.

— И вы это нам говорите?

Или:

— И вы нам хотите что-нибудь доказать? Да знаете ли вы, что нашу Риву, еще в мирное время, до революции, сам его превосходительство царский генерал (генерал, как вы понимаете, звучит лучше, чем офицер, и тут нет никакого обмана, потому что и тот и другой — военные) хотел украсть и удочерить. И когда этот номер у него не прошел, с горя стал пить и повесился. А вы нам говорите.

Теперь вы, надеюсь, понимаете, какие красивые люди жили на Инвалидной улице.

А все потому, что у всех, за исключением пришлых, на нашей улице были светлые глаза. Серые, голубые, синие, даже зеленые, даже с рыжинкой, как спелый крыжовник. Но, Боже упаси! — чтоб коричневые или черные. Тогда сразу ясно — не наш человек.

Балагула Нэях Марголин, который из всей мировой литературы прочитал только популярную брошюру о великом садоводе Иване Мичурине, потому что у Нэяха Марголина у самого был сад и он по методу Мичурина скрещивал на одном дереве разные сорта яблок, из чего почти всегда ничего не получалось, так вот этот самый Нэях Марголин так определил породу обитателей Инвалидной улицы:

— Здесь живут евреи мичуринского сорта, правда, горькие на вкус. Как говорится, укусишь — подавишься.

Мой друг детства Берэлэ Мац был плодом неудачного скрещивания. Мало того, что он был очень маленьким и почти не рос, как деревья в саду у Нэяха Марголина, он был брюнет, и черными волосами зарос у него даже весь лоб, оставив очень узенький просвет над бровями, для определения умственных способностей. И хоть его всегда стригли наголо под машинку «ноль», он все равно оставался брюнетом в шумной белоголовой ораве Инвалидной улицы.

Но Берэлэ Мац зато имел такие глаза, что с ним никто не мог сравниться. Один глаз — светлый, зеленый, одним словом, наш глаз, а другой — коричневый, карий, как спелая вишня, явно из другого сада, то есть улицы.

По этому поводу у нас было много толков. Женщины, вздыхая и качая головами, пришли к выводу, что это результат дурной болезни, которую подхватил когда-то его непутевый предок. Может быть, сто лет тому назад. Или двести. Масло всегда всплывает наверх рано или поздно. Хоть по советским законам сын не отвечает за отца и тем более за прадеда. И жалели Берэлэ Маца, как инвалида.

Я считаю это чистейшей клеветой. Мало ли какую гадость люди могут придумать. Не от нас это повелось. Скажем, у соседа подохла корова. Казалось бы, не своя, чужая, а все равно приятно. Так и с Берэлэ Мац.

Не нужно быть большим умником, чтоб определить причину появления разных глаз у него. Все очень просто. Отец Берэлэ — грузчик с мельницы Эле-Хаим Мац — с нашей улицы. Отсюда один глаз. Тот, который зеленый. А взял он в жены чужую женщину, низенькую, черноволосую, с заросшим лбом. Отсюда, как вы сами понимаете, второй глаз. И все остальные неприятности, такие, как маленький рост, отсутствие лба и темные корни волос, даже когда их стригли наголо.

Берэлэ — по-еврейски медвежонок, но его все называли — Майзэлэ — мышонок. И это было справедливо. Маленький и черненький, он очень был похож на недоразвитого мышонка. И был он на нашей улице на особом положении. Я бы теперь сказал: двойственном.

С одной стороны, матери приводили его нам в пример. Берэлэ учился на круглые пятерки и еще, сверх того, каждый день бегал в музыкальную школу с маленькой скрипочкой в черном футлярчике. И там тоже получал одни пятерки.

С другой стороны, матери категорически запрещали нам с ним дружить, оберегая нас от него, как от заразы.

Секли у нас детей во всех домах. Но на долю Берэлэ Маца выпадало больше всех. Его секли чаще и дольше. Потому что отец его, грузчик Эле-Хаим Мац — человек основательный и ничего не делал спустя рукава. Если б меня так били, я бы умер еще до войны, а не дождался бы прихода немцев, как это сделал Берэлэ Мац.

Сейчас я понимаю, что это был уникальный человек, редкий экземпляр, который рождается раз в сто лет. И если б он дожил до наших дней, то перевернул бы всю науку и вообще человечество вверх дном. И Советскому Союзу не пришлось бы так долго и мучительно, каждый раз с плачевным результатом, догонять и перегонять Америку. Америка бы сама капитулировала и на коленях просила хоть на один год одолжить им Берэлэ Маца, чтобы поправить свои дела.

Берэлэ Мац обладал счастливым свойством — он был оптимист. На это вы скажете: мало ли на земле оптимистов. И что чаще всего этот их оптимизм не от большого ума. Это, возможно, и справедливо. Но не по отношению к Берэлэ Мацу.

Его оптимизм происходил от огромной силы таланта, причем таланта разностороннего, который бушевал, как огонь, в маленьком тельце под узким, заросшим волосами лобиком. Ему никогда не бывало грустно, даже в такие моменты, когда любой другой бы на его месте повесился. Сколько я его помню, он всегда скалил в улыбке свои крупные, квадратами, зубы, а в глазах плясали, как говорили женщины с нашей улицы, все тысячи чертей. Потому что когда в человеке сидит такой талант, ему море по колено.

Бывало, его отец, грузчик Эле-Хаим Мац, высечет Берэлэ, а как вы понимаете, утром у отца рука особенно тяжелая, потому что он отдохнул за ночь от таскания мешков на мельнице, и казалось, что уже на Берэлэ живого места не осталось, но проходит десять минут и уже из дома несутся звуки скрипки. Берэлэ стоит у окна и водит смычком по струнам, прижав подбородком деку своей скрипочки, и косит бесовским глазом в спину отца, шагающему по улице на работу.

Отец шагает удовлетворенно. И его походка, тяжелая, вразвалку, выражает уверенность, что он все сделал, как надо. Высек Берэлэ от всей души, без халтуры, основательно. Ребенок все понял и теперь, на зависть соседям, занимается с утра музыкой и отцу приятно под такую музыку идти на работу.

Но стоило отцу завернуть за угол, — и скрипка, издав прощальный стон, умолкала. С треском распахивалось окно, и Берэлэ кубарем скатывался на улицу. С тысячью новых планов, сверкающих в его бесовских глазах.

Если б хоть часть его планов осуществило неблагодарное человечество, сейчас бы уже был на земле рай.

Но Берэлэ Мац рано ушел от нас.

И на земле нет рая.

— Зачем люди доят коров и коз в ведра? — сказал как-то Берэлэ Мац. — Ведь это только лишние расходы на посуду. Надо доить прямо в рот. А из сэкономленного металла строить дирижабли.

Сказано — сделано. В тот же день он взялся осуществлять первую часть плана — доение в рот, чтобы вслед за этим приступить к строительству дирижаблей.

Мы поймали соседскую козу, загнали ее к нам во двор, привязали за рога, и Берэлэ лег под нее спиной к земле и распахнул свой большой рот. А я, присев на корточки, стал доить. Как известно, соски у козы большие и мягкие и не висят прямо надо ртом, а раскачиваются, когда на них надавишь. Струйки молока хлестали вкривь и вкось, попадали Берэлэ то в глаз, то в ухо, но никак не в рот, хотя он терпеливо дергался своим залитым молоком лицом под каждую струйку, чтоб уловить ее губами.

На крик козы — она ведь не понимала, что этот эксперимент для всего человечества, — прибежала ее хозяйка. Вскоре Эле-Хаим Мац имел работу: он сек нещадно Берэлэ, и Берэлэ кричал так, что было слышно на всей улице.
Так в зародыше был убит этот проект, и он уж никогда не осуществится. Берэлэ рано ушел от нас.

И на земле нет рая.

Все женщины нашей улицы считали Берэлэ хулиганом, злодеем и вором и, когда он заходил в дом, прятали деньги, оставленные на кухне для милостыни нищим. При этом они забывали, что Берэлэ Мац учится в школе лучше их детей и знаний у него больше, чем у всей улицы, вместе взятой.

У Берэлэ был брат Гриша — старше его лет на семь. Уже почти взрослый человек. Гришу Бог со стороны отца одарил чрезмерно богатырской мускулатурой, но соответственно убавил умственных способностей. Гриша уже кончал с грехом пополам школу и готовился в техникум. Все, что ему надо было запомнить, он зубрил вслух и по двадцать раз подряд. Маленький Берэлэ, слушая краем уха заунывное, как молитва, бормотание верзилы-брата, на лету все запоминал и в десять лет решал за брата задачки по геометрии и физике.

А своей сестре Хане, которая была тоже старше его, но физически и умственно была ближе к Грише, писал сочинения, заданные на дом. Короче говоря, в этой семье все учились только благодаря стараниям Берэлэ. Но остальных детей родители любили и холили, как и положено в приличной еврейской семье, а Берэлэ лупили, как Сидорову козу, осыпали проклятьями и призывали на его голову все Божьи кары.

Мне теперь понятно. Берэлэ родился раньше своего времени, и люди его не поняли, не раскусили. Ему бы родиться не в первой фазе строительства коммунизма, а при его завершении. Тогда бы он осчастливил человечество.

Но Берэлэ Мац рано ушел от нас.

И на земле нет рая.

А до коммунизма все так же далеко, как прежде, если не еще дальше.

Почему Берэлэ считали вором?

За его доброе сердце.

Да, он воровал. И воровал тонко, изобретательно. Но ведь не для себя он старался. Он хотел осчастливить человечество.

Скажем так. Кто из детей, например, не любит сливочное мороженое «микадо», аппетитно сжатое двумя вафельными хрупкими кружочками?

Таких нет. На Инвалидной улице детей кормили, как на убой, но мороженое родители считали баловством (их в детстве тоже не кормили мороженым) и категорически нам отказывали в нем.

И как назло, именно на нашем углу стоял мороженщик Иешуа, по кличке Иисус Христос, со своей тележкой на надувных шинах под полосатым зонтом. Мы млели, когда проходили мимо, и особенно остро понимали, почему произошла в России революция в 1917 году. Нам очень хотелось продолжить ее дальше и сделать мороженое тоже общим достоянием и бесплатным.

Выход нашел Берэлэ Мац. Сначала он умыкал мелочь у себя дома. На эти деньги он покупал у Иешуа максимальное число порций и раздавал нам. А ему всегда не оставалось. Довольствовался лишь тем, что мы ему, скрепя сердце, позволяли лизнуть от наших порций.

Мы же, спеша и давясь холодными кусками, старались быстрей улизнуть домой, потому что знали — расплата неминуема. И точно. Еще не успевало окончательно растаять мороженое в наших животах, а уже со двора грузчика Эле-Хаима Маца на всю улицу слышался первый крик Берэлэ. Его секли за украденные деньги. И он громко кричал, потому что было больно, и еще потому, что если бы он молчал, отец посчитал бы, что все труды пропали даром. И мог бы его совсем добить.

Дома у Берэлэ приняли все меры предосторожности, и даже при всей его изобретательности он там уже больше денег достать не мог. Тогда он обратил свои глазки на соседей. У них стала исчезать мелочь, оставленная для нищих, а мы продолжали лизать мороженое «микадо», и Берэлэ Маца секли пуще прежнего, потому что соседи приходили жаловаться отцу.

Когда на нашей улице появился китаец-коробейник с гроздью разноцветных шаров «уйди-уйди», Берэлэ чуть не погиб. Эти шары, когда из них выпускали воздух, тоненько пищали «уйди-уйди», и мы чуть не посходили с ума от желания заполучить такой шарик. Но как раз, как на грех, именно тогда на Инвалидной улице все были помешаны на антигигиене и антисанитарии, потому что в предвидении будущей войны они поголовно обучались на санитарных курсах и сдавали нормы на значок «Готов к санитарной обороне СССР».

Китаец-коробейник был единогласно объявлен разносчиком заразы, его шары «уйди-уйди» — вместилищем всех бактерий и микробов, и застращенные своими женами наши балагулы турели китайца на пушечный выстрел от Инвалидной улицы.

Через два дня вся улица огласилась воплями «уйди-уйди», и разноцветные шары трепетали на ниточке в руке у каждого ребенка, кто был в состоянии удержать шарик. Улицу осчастливил Берэлэ Мац. Он украл целых два рубля у Рохл Эльке-Ханэс, ответственной за кружок «Готов к санитарной обороне СССР», и на эти деньги скупил все шары у китайца, разыскав его на десятой от нас улице.

Еще продолжали попискивать «уйди-уйди» истощенные шарики, а со двора Эле-Хаима Маца уже неслись крики Берэлэ. На сей раз его секли показательно, в присутствии пострадавших: Рохл Эльке-Ханэс, именуемой официально товарищ Лифшиц, и ее мужа, огромного, но кроткого балагулы Нахмана, который при каждом ударе моргал и страдальчески морщился, как будто били его самого. Общественница Рохл Эльке-Ханэс, она же товарищ Лифшиц, наоборот, удовлетворенно кивала после каждого удара, как это делает любящая мать при каждой ложке манной каши, засунутой ребенку в рот.

У нее с Берэлэ были свои счеты. За неделю до этого он так подвел товарища Лифшиц, что она чуть не сгорела от стыда и боялась, что ее лишат возможности в дальнейшем заниматься общественной работой.

Во дворе у попадьи наши женщины сдавали нормы на значок «Готов к санитарной обороне СССР». Экзамены принимала важная комиссия во главе с самим представителем Красного Креста и Красного Полумесяца доктором Вайшинкер. Рохл Эльке-Ханэс так волновалась, что свои семечки, от которых она даже в такой день отказаться не могла, не лузгала, как обычно, а жевала, проглатывая вместе с шелухой.

Для проверки медицинских знаний нужен был человек, на котором можно было бы все продемонстрировать. Его нужно было таскать на носилках, бежать с ним по лестницам, спускаться в бомбоубежище. Короче, нужен был человек, которого надо спасать от ожогов всех трех степеней, огнестрельных ранений, проникающих навылет, переломов костей, открытых и закрытых. Уважающий себя человек на эту роль не согласится, даже если бы от этого зависела вся санитарная оборона СССР.

И решили взять для этой цели ребенка. Во-первых, его согласия и спрашивать не надо. Во-вторых, его легче таскать на носилках. А наши женщины, хоть были очень здоровые и тяжелой физической работы не чурались, таскать груз просто так, за здорово живешь, не очень хотели. Поэтому их выбор пал на самого легкого по весу Берэлэ Маца, и он охотно отдал свое тело в их распоряжение, на пользу обществу.

Но впопыхах наши женщины забыли об одном обстоятельстве, которое потом чуть не погубило общественную карьеру товарища Лифшиц. При всех своих талантах Берэлэ Мац обладал еще одним. У него был постоянный хронический насморк, и верхняя губа под его носом никогда не просыхала.

Когда его в присутствии комиссии уложили на носилки, нос и верхняя губа были сухими. Чтобы добиться этого, мать Берэлэ, очень польщенная выбором сына для общественной пользы, полчаса заставляла его сморкаться в подол своего фартука.

И все бы, может быть, обошлось, если б с ним не стали проделывать всю процедуру искусственного дыхания по системе Сильвестра и Шеффера.

Рохл Эльке-Ханэс, она сдавала первой, грузно опустилась на колени у носилок, на которых лежал с открытыми бесовскими глазками Берэлэ Мац, взяла в свои могучие руки его тоненькие ручки и точно по системе стала поднимать их и опускать, как качают кузнечный мех. И Берэлэ действительно сделал глубокий вдох, а потом выдох. Вдох прошел удачно, и все погубил выдох. Вместе с выдохом из одной ноздри Берэлэ возник и стал все больше раздуваться многоцветный пузырь, пока не достиг размера шара «уйди-уйди». Такого пузыря Берэлэ не выдувал далее при самом остром насморке.

Представитель Красного Креста и Красного Полумесяца доктор Вайшинкер в своей многолетней практике ничего подобного не встречал, и ему сделалось дурно. Товарищ Лифшиц, встав с колен, примчалась со стаканом воды и стала отпаивать доктора. Впопыхах она уронила в стакан изо рта несколько семечек, и доктор Вайшинкер, в довершение ко всему, ими подавился. Его долго молотили по спине своими могучими кулаками женщины с Инвалидной улицы и помогли ему прийти в себя, но после этого он пролежал на бюллетене из-за болей в спине.

Берэлэ Маца с носилок прогнали и уложили меня. Я был на полпуда тяжелее, со мной на носилках не очень разбежишься, но зато была полная гарантия относительно носа.

После истории с шариками «уйди-уйди» Берэлэ Мац не смог самостоятельно подняться со скамьи, на которой его сек отец. Его унесла на руках мама и, плача, уложила под одеяло, обвязав мокрым полотенцем голову и положив на спину и тощие ягодицы компрессы. Но еще не высохли на щеках у мамы слезы, а уже с улицы доносился как ни в чем не бывало веселый, неунывающий голос сына.

Берэлэ Мац был удивительно вынослив и живуч. Худенький, маленький, совсем заморыш, с торчащими в стороны большими, как лопухи, что растут под забором, ушами, с несоразмерным, до ушей ртом, переполненным квадратными крупными зубами, лучший друг моего детства — Берэлэ Мац, по кличке Мышонок, был воистину великим человеком. Его я даже не могу сравнить с известнейшими в истории страдальцами за человечество, как, скажем, Джордано Бруно или Галилео Галилей. Они терпели за абстрактные идеи, и народ их тогда не мог как подобает оценить. Берэлэ Мац творил благодеяния конкретные, понятные каждому и с радостью принимаемые всеми нами, и страдал за них постоянно и знал, что за каждым его новым поступком последует очередное возмездие. И не сдавался. А главное, не унывал.

Приглядитесь хорошенько к портретам Джордано Бруно и Галилео Галилея. У них в глазах написано эдакое страдание, жертвенность. Эти глаза как бы говорят: помните, люди, не забывайте, мы столько перенесли горя для того, чтоб вы не путались в звездах на небе и безошибочно могли ответить на экзамене, что земля вертится.

Берэлэ Мац не требовал от человечества благодарности. Он просто иначе жить не мог. Ему самому его поступки доставляли величайшее наслаждение. И если б сохранился для потомства хоть один его портрет, то на вас бы теперь смотрели озорные, шустрые глазки и под курносым мокрым носиком улыбка во весь рот до самых ушей, торчащих, как лопухи. И если бы Берэлэ дожил до наших дней и стал бы самостоятельным и не должен был бы воровать деньги, а имел бы свои собственные, как всякий приличный человек, то… У меня даже дух захватывает при мысли о том, что бы он мог сделать для людей. И как бы вообще сейчас выглядела вся наша грешная планета.

Но Берэлэ рано ушел от нас.

И потому нет рая на земле.

Я прошу будущих историков очень внимательно выслушать, что я дальше расскажу. И в списке высочайших подвигов на благо человечества найти место еще для одного. И быть объективными при этом. Не так, как в Большой Советской Энциклопедии. И не смущаться от того, что человек этот — увы! — еврей, и имя его — Берэлэ Мац звучит не совсем по-итальянски, и родился он не где-нибудь среди благодатных холмов Тосканы, а на нашей Инвалидной улице.

Можно было сойти с ума. Сталин — лучший друг советских детей, а заодно и советских железнодорожников, осчастливил московских пионеров, а про остальных или забыл, или у него просто не хватило времени.

Незадолго до второй мировой войны, когда в Советском Союзе уже стояли длинные очереди за хлебом, а чтобы купить велосипед, надо было три ночи спать у дверей магазина, в Москве торжественно открыли первую детскую железную дорогу. Это было чудо, а не дорога, и все газеты о ней писали и печатали фотографии, откровенно намекая на то, что капиталистическому Западу подобное и не снилось.

Представьте себе только на минуточку. Маленький, как игрушечный, паровозик и такие же вагончики. И в то же время все, как у больших, у настоящих. И пар настоящий, и гудок, и движется паровоз без обмана, сам. Машинист паровоза и кондукторы — дети, одетые в настоящую железнодорожную форму. Пассажиры — исключительно нашего возраста, взрослым вход категорически воспрещен.

Можно было сойти с ума. Сталин — лучший друг советских детей, а заодно и советских железнодорожников, осчастливил московских пионеров, а про остальных или забыл, или у него просто не хватило времени. Ведь он тогда вел всю страну к коммунизму. Нешуточное дело. Кругом столько врагов народа, сующих палки в колеса, и их надо беспощадно уничтожать. Не удивительно, что он мог в своих заботах и хлопотах забыть о нас, детях с Инвалидной улицы.

Исправить эту оплошность взялся Берэлэ Мац. Конечно, проложить железную дорогу посередине Инвалидной улицы было и ему не под силу. Тем более, достать паровоз и вагоны. Я уже говорил, в те годы велосипед купить было событием. Берэлэ Мац нашел свое решение, и оно было таким ослепительным, что наша Инвалидная улица, правда, ненадолго, но утерла нос самой Москве.

Была зима, и балагулы своими тяжелыми санями укатали снег на нашей улице глянцевитыми, скользкими колеями. Они вполне могли сойти за рельсы. В каждом дворе были детские санки, и привязав одни к другим, можно было вытянуть длиннейший поезд. Недоставало только паровоза. Берэлэ попросил нас молчать и завтра утром со своими санками быть в полной готовности.

Меня он взял в ассистенты, и на рассвете, свистом вызвав из дому на улицу, повел на городской базар. Всегда неунывающий, он показался мне в это утро немножечко смущенным. И не без причины. Берэлэ украл у соседей целых двадцать рублей. Имение — как говорила о такой сумме моя мама. Отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, ворочал на мельнице две недели тяжелые мешки, чтоб принести домой столько денег. Это был настоящий капитал. И у нас у обоих кружились головы.

Имея такой капитал в кармане, мы прошли, не дрогнув, мимо тележки мороженщика Иешуа, по кличке Иисус Христос, мимо ларька, где желтели этикетками бутылки сладкого ситро. Мы мужественно прошли мимо сотни соблазнов, расставленных на нашем пути. И дошли до конных рядов на городском базаре, где снег был усеян клочьями сена и дымящимися катышками навоза и стоял такой крик, как будто не торговались из-за лошадей, а резали человека.

Честно сознаюсь, я не осмелился сунуться к кому-нибудь с такими деньгами. Сразу отведут в милицию. Откуда у ребенка такие деньги? Берэлэ из-за своего роста выглядел намного моложе меня и тем не менее не струсил. Подмигнув мне и утерев рукавом нос, он исчез среди лошадиных хвостов, а я с замирающим сердцем остался ждать его.

Почему его не схватили, почему не отвели в милицию, какой сумасшедший продал ему коня — это для меня останется загадкой на всю жизнь, потому что мне было не до вопросов, когда я увидел Берэлэ Маца, уверенно, как ни в чем не бывало ведущего на веревке купленную лошадь. Я так ошалел в первый момент, что даже не совсем хорошо рассмотрел ее поначалу. Только потом, опомнившись, я разобрался, что то, что он купил, уже давно не было лошадью. Великий писатель Лев Толстой назвал бы ее «живым трупом», и это было бы слишком мягко сказано. Старая, умирающая на ходу кобыла, полуслепая, и кости на ней выпирали так, что казалось вот-вот прорвут шкуру.

Теперь-то я понимаю, что за те двадцать рублей что-нибудь получше купить было невозможно. Но тогда я был уверен — Берэлэ жестоко обманули и, не дыша, шел за лошадью следом, больше всего боясь, что она не доковыляет до нашей улицы и упадет, и сдохнет по дороге.

Мой же друг Берэлэ Мац сиял от удовольствия. На худую шею кобылы была накинута толстая веревка, и Берэлэ держал в руке ее конец и торжественно шагал впереди кобылы по самой середине улицы, и редкие прохожие в недоумении оглядывались на нас.

Был выходной день. В такой день мужчины с Инвалидной улицы поздно отсыпались, а их жены в этот час еще рвали глотку на базаре, торгуясь с крестьянами за каждую копейку. Только поэтому мы смогли, никем не остановленные, добраться до дому.

Я побежал за санками. И все остальные сорванцы притащили свои. Санок не было только у Берэлэ Маца. Его отец считал санки баловством и непозволительной роскошью. Поэтому Берэлэ Мац единогласно был назначен машинистом. С нашей помощью он вскарабкался по лошадиным ребрам на колючий хребет, натянул веревку, заменявшую повод. Из его зубатого рта вырвался хриплый, ну совсем настоящий паровозный гудок, и длиннющий поезд из двадцати санок тронулся по самой середине Инвалидной улицы.

Мы млели, мы выли, мы скулили от наслаждения. И больше всех наслаждался наш машинист Берэлэ Мац, гордо и деловито восседавший на шипах конского хребта, как человек, сделавший доброе дело и теперь с удовлетворением взиравший на дело рук своих. Время от времени он издавал паровозный гудок и вдобавок еще шипел, как пар, вырывающийся из-под колес. Для полного правдоподобия не хватало только дыма из трубы, но наш «паровоз», очевидно, перекормленный хозяином перед продажей, извергал из-под хвоста столько дымящихся шариков навоза, и они падали на меня, потому что я был на передних санках на правах помощника машиниста, что все выглядело почти как на настоящей железной дороге, и наше счастье, прорывавшееся в безумных воплях, казалось беспредельным.

Но, к сожалению, всему есть предел.

Наши полоумные визги подняли на ноги всю улицу. Последним, отстегивая на ходу ремень, вышел мрачный грузчик Эле-Хаим Мац.

Чем это кончилось, вы сами понимаете. В тот раз Берэлэ отделали так, и он кричал так громко и так жалостно, что его мать Сарра-Еха, стоически выдерживавшая все прежние экзекуции, упала без чувств, а в соседних домах женщин отпаивали валерианкой.

Достойно внимания лишь следующее. Отведя душу, как никогда, на своем отпрыске, отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим, повел коня на живодерню и был еще рад, что там дали за него 5 рублей. Дали только за шкуру. Остальные пятнадцать Эле-Хаим Мац доложил из своего кармана и вернул Нэяху Марголину двадцатку, исчезнувшую у того, когда в доме не доглядели за вошедшим на минутку Берэлэ. Нэях Марголин деньги взял, но потребовал впридачу, чтобы Эле-Хаим Мац извинился перед ним за своего сына. Это было уже слишком. Эле-Хаим никогда не извинялся и не знал, что это такое и, как говорится, с чем его едят. Но Нэях Марголин настоял на своем, и несчастный Эле-Хаим Мац после этого лишился аппетита и неделю не мог смотреть не только на хлеб, но даже и на сало.

О моем друге Берэлэ можно рассказывать всю ночь, пока все не свалятся от усталости. И даже тогда будет рассказано далеко не все. Но я ограничусь еще одной историей, из которой будет видно, на какие дела он был способен.

Когда я говорил, что он был маленький и худенький, то вы, наверное, подумали, что он был хлипким и слабым. Как говорится, отнюдь нет! Хоть он происходил от чужой женщины, отец-то его, Эле-Хаим, был наш человек, с Инвалидной улицы.

Берэлэ был здоров, как бык, и ловок, как бес. Вот о его ловкости я и хочу рассказать.

Сколько я себя помню, в нашем городе всегда была проблема с хлебом. То его продавали по карточкам, только норму, то при очередной победе социализма в нашей стране карточки ликвидировали и хлеба можно было покупать сколько душе угодно, но при одном условии — предварительно выстояв по многу часов в длиннейшей очереди. К тому времени, о котором я хочу поведать, а было это накануне второй мировой войны, хлеба снова стало не хватать, но карточной системы еще не ввели.

Продавали только одну буханку хлеба в одни руки, а одна буханка хлеба на Инвалидной улице — это на один зуб. Но добро бы так. Приходи и получай в свои одни руки свою одну буханку хлеба. Как говорится, держи карман шире. Может быть, вы бы еще хотели, чтобы вам при этом сказали «спасибо»?

А вы не хотите занять с вечера, на морозной улице очередь возле магазина и мерзнуть до восьми часов утра, когда откроют магазин, чтобы не быть последним, потому что последним вообще хлеба не доставалось.

Зима тогда стояла жуткая, мороз доходил до 40 градусов по Цельсию, и все мичуринские деревья в саду у балагулы Нэяха Марголина вымерзали до единого. Я хорошо помню ту зиму, потому что тогда шла советско-финская война. Это была репетиция перед большой войной. Но на эту репетицию забрали всех молодых парней и даже мужчин с нашей улицы, и один из них даже умудрился не вернуться живым. Как говорится, пал смертью храбрых.

Подумать только, маленькая крохотная Финляндия, страна, извините за выражение, которую на карте не заметишь, вздумала угрожать нашему легендарному городу, колыбели революции — Ленинграду. Советский Союз, естественно, должен был проучить ее, эту занозу Финляндию. И ка-ак размахнется! Ка-ак стукнет! И, как говорится, мимо. Кроха Финляндия не только не сдавалась, но и крепко покусала своего большого соседа. Это было уму непостижимо. Мы, которые летаем быстрее всех, мы, которые летаем выше всех, и мы, которые, наконец, летаем дальше всех, ничего не могли сделать с этими упрямыми белофиннами.

Мальчики с Инвалидной улицы были готовы порвать Финляндию на куски. Но что могли поделать мы, люди еще не самостоятельные, когда вся страна от Тихого океана до, как говорится, Балтийских морей целую зиму, истекая кровью билась головой об стенку, то есть об линию Маннергейма, и ни с места. Говорят, что эта страна, Финляндия, еще существует до сих пор, и никакая зараза ее не берет.

Все может быть. Я сейчас верю чему угодно. К одному только не могу привыкнуть, что хлеба можно достать без очереди и купить сколько душа пожелает. Это кажется необыкновенным, волшебным, как в сказке. И если вы, слушая мои слова, недоверчиво пожимаете плечами, то это только оттого, что вы не стояли морозной ночью в очереди за хлебом на Инвалидной улице.

Уже вечером к магазину начинали стекаться люди, одетые, как ночные сторожа, в тулупы, валенки, укутанные в толстые платки, и мерзли до утра. И при этом жестоко ссорились, подозревая каждого в подвохе и бдительно следя, чтобы очередь соблюдалась. К восьми утра вырастала огромная черная толпа, окутанная паром от дыхания и обросшая белым инеем на бровях и усах, а у нас многие женщины были усатыми, как маршал Буденный, и все люди выглядели ну, точно, как новогодние деды морозы. Кроме наших, еще набегали колхозники из соседних деревень. Там хлеба вообще не продавали.

Когда, наконец, со страшным скрипом отпирали двери магазина, от очереди и следа не оставалось. Все смешивалось в настоящий муравейник, трещали кости, визжали бабы, густо матерились мужики, потные разгоряченные люди давили друг друга так, что я до сих пор удивляюсь, почему не было жертв. Видать, это происходило оттого, что человека с нашей улицы не так-то легко задавить. Толпа штурмом брала узенькие двери, там создавалась пробка из рук, ног, задов и голов с выпученными глазами, и первые пять минут ни один человек не мог прорваться в магазин.

Вот этими-то пятью минутами умудрялся воспользоваться Берэлэ Мац. Приличные матери были готовы умереть с голоду, без хлеба, но своих детей в такую бойню не посылали. Мать Берэлэ — Сарра-Еха, очевидно, не слыла приличной матерью. Единственным добытчиком хлеба для всей семьи был маленький Берэлэ, по кличке Мышонок.

Вы, конечно, не поверите, но он приносил не одну буханку хлеба, как полагалось в одни руки, а две. И не стоял с вечера у магазина. И не мерз ночью. А спокойно спал себе в кровати, над изголовьем которой отец, грузчик Эле-Хаим, вешал на ночь на гвоздик, что подпирал портрет Ворошилова, страшный ремень, как говорится, чтоб всегда был на виду и всегда под рукой.

К магазину он приходил, маленький, неприметный, укутанный, как девочка, в платок, вместе с мамой за несколько минут до открытия, когда уже очереди и в помине не было, а бурлила большая озверевшая толпа. Мама столбенела при виде этого кошмара, а он стоял и держал ее за руку, совсем как ребенок, и только глазки его из-под маминого платка цепко шарили по толпе.

Когда ровно в восемь двери магазина распахивались и под напором человеческих тел там сразу возникала пробка, Берэлэ дергал маму за руку. Это возвращало ее к реальности. Она кряхтя и каждый раз с недобрым предчувствием поднимала своего сыночка, подсаживала его на спину крайнему человеку в толпе, и дальше Берэлэ все делал сам. С ловкостью не акробата — акробат рядом с ним мало каши ел — а как обезьяна Чита из кинофильма «Тарзан», Берэлэ пробегал над толпой, отталкиваясь ногами от чужих плеч и голов. Прямо по шапкам, по платкам. И пока люди разбирались что к чему, он уже добегал по их головам до дверей и нырял в узкий просвет, что оставался между притолокой и головами. И получал хлеб первым. Одну буханку. Вторую он брал, пропустив несколько человек вперед и снова став в возникшую у прилавка очередь. А потом бежал в школу и приносил оттуда исключительно пятерки по всем предметам.

Слухи о том, как маленький Берэлэ добывал своей семье хлеб, скоро стали достоянием всей улицы. В нечестности его никто не упрекал. Боже упаси! На нашей улице ловкость ценилась и была в почете. Волнение вызывало совсем иное. Ведь Берэлэ Маца ни в одном доме, кроме как шкодой, хулиганом, вором и босяком, никто иным словом не называл и своих детей от него берегли, как от заразы. Теперь же начинали петь по-иному. У людей дети как дети, добытчики, помогают родителям, приносят хлеб в дом, а наши могут только жрать. Это говорила моя мама, не глядя мне в глаза, а так, в пространство, и имела в виду меня. Потому что братьев у меня не было. И говорилось это все чаще и чаще. И по-прежнему не глядя в глаза, а в пространство. Потому что она была приличной матерью и жалела мои бедные косточки, а с другой стороны, почему другим людям повезло и у них такие дети, как Берэлэ Мац.

На Инвалидной улице для каждого ребенка мама была — Бог. И моя для меня тоже. Я ее понял. И решил попытать счастья. Но не один, а с Берэлэ Мацем. Рядом с ним, может быть, и мне повезет, и я вернусь живым с буханкой хлеба.

Мы пришли к магазину без десяти минут восемь. Очереди уже, как всегда, не было, а бурлил живой водоворот. Сарра-Еха, мать Берэлэ, с нами не пошла. Ведь подсадить его на чужую спину мог и я.

Но нам не повезло. К Берэлэ уже давно пригляделись и теперь опознали.
— Хулиган! Шкода! Вор! Босяк! Чтоб твоего духу здесь не было!

На него кричали со всех сторон и все поворачивались к нему лицом, а не спиной, которая так нужна была, чтоб, взгромоздившись на нее, потом бежать по плечам и головам и юркнуть в двери магазина.

На сей раз, как говорится, номер не прошел. Моя мама потом говорила, что это все из-за меня. Потому что я шлимазл и мне вечно не везет. Это ошибка природы, говорила мама, что я родился на Инвалидной улице, да еще в такой приличной семье. В общем, мне не повезло, и не повезло и Берэлэ, который имел неосторожность со мной связаться.

Я приуныл и был сам не рад, что пошел. Другое дело — Берэлэ. Он и на сей раз не растерялся. Улыбаясь до ушей, но с очень серьезными глазками, он минуту оценивал обстановку, и крохотный его лобик от напряжения сморщился и исчез совсем. Остались одни брови.

— Идем со мной, — сказал Берэлэ Мац и взял меня за руку.

Мы отошли на почтительное расстояние от толпы, уже бравшей штурмом открытые двери магазина, затем свернули в какой-то двор и через забор вышли в тыл противнику. Здесь, с другой стороны магазина, было сравнительно тихо. Лишь с улицы доносились малахольные вопли. В задней стене было окно с толстой железной решеткой, а в самом низу окна форточка, распахнутая настежь, и в нее был всунут конец полукруглого деревянного желоба. Другой конец, поднятый повыше, лежал на полу фургона, в котором балагула привез свежий хлеб. Вкусно пахнущие коричневые буханки с темной поджаренной корочкой одна за другой скользили по желобу в форточку и исчезали в гудящем чреве магазина.

Балагула швырял буханки охапками и пока набирал следующую, желоб на момент пустел. Этого момента оказалось вполне достаточно для Берэлэ. Бросив мне на руки мамин платок и пальто, он вскочил в желоб, вытянулся в нем как покойник — руки по швам, ногами вперед и пулей влетел в форточку, а вслед за ним покатились буханки хлеба из следующей охапки.

О том, что он остался жив и все идет как по маслу, я понял через полминуты, когда из гудящего, как улей, нутра магазина послышался притворно хнычущий вопль моего друга:

— Не душите ребенка!

Берэлэ Мац вынес две буханки хлеба и одну честно отдал мне. Хотя, если быть откровенным, я на нее не имел никакого права.

Что тут говорить! Я очень и очень сомневаюсь, имели ли вы когда-нибудь в жизни таких бескорыстных друзей. И навряд ли будете иметь. Потому что Берэлэ рано ушел от нас.

О его последних днях я много рассказывать не собираюсь. И потому, что я все это знаю с чужих слов, и потому, что у меня при этом портится настроение.

Берэлэ стал одной из шести миллионов еврейских жертв фашизма. И если все эти шесть миллионов хоть отдаленно были чем-то похожи на моего друга, то я никак не понимаю, как это выдержал земной шар, который продолжает по-прежнему вертеться, как ни в чем не бывало, а солнце так же всходит каждое утро, ни разу не покраснев. Уму непостижимо!

Отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, был человеком небогатым, простым работягой и не сумел, как другие, с легким сердцем оставить свое жалкое добро. Он не убежал из города, когда подходили немцы, не смог расстаться со своей халупой и сараем. Очень трудно они ему достались. И потому лежит сейчас в большом противотанковом рву, поросшем молодым лесом, рядом со своей женой Саррой-Ехой, у которой был низенький лоб, доставшийся по наследству моему другу, усы и даже бакенбарды. С ними лежит сестра Берэлэ — Хана, которая установила перед войной рекорд города в метании диска, и он сам — великий маленький человечек, гибель которого теперь так остро чувствует вся земля.

Из всей семьи остался только старший брат Гриша Мац — гигантского и красивого сложения парень, который своими бицепсами прославил наш город до войны на соревнованиях по штанге. Но и он ненадолго пережил своих родных.

Гриша был на войне танкистом, механиком-водителем. Когда освободили от немцев наш город, он буквально на второй день явился туда весь в орденах и медалях и все часы, отпущенные ему начальством на свидание с семьей, потратил на то, чтобы узнать, как это произошло. И узнал. Нашел очевидцев, и они все подтвердили.

И как рассказывают, у Гриши Маца стало черным лицо. Он не заплакал. На Инвалидной улице мальчики после десяти лет уже не плачут. И молча ушел от пепелища и поехал на попутных грузовиках догонять свой полк. Люди рассказывают, что товарищи его, танкисты, сразу не узнали своего механика-водителя. Он молчал, сколько ни тормошили его. И в глазах у него светилось что-то нехорошее. Его бы в госпиталь, тогда и он, может быть, остался бы жив. Но начинался штурм Кенигсберга, и танки двинулись на позицию. По дороге им попалась встречная колонна немецких военнопленных, которых вели под конвоем в тыл. Когда обе колонны поравнялись, один танк Т-34 вдруг вырвался из строя и ринулся на немцев, давя людей, наматывая руки и ноги на свои гусеницы. Этот танк вел механик-водитель Гриша Мац.

Его расстреляли по приговору военного трибунала за месяц до конца войны. Расстреляли перед строем своих же однополчан-танкистов. И люди рассказывают, что стрелявшие чуть не плакали, оттого что им придется продырявить, попортить такое красивое, могучее тело.

От всего семейства никого не осталось на земле. И я потом ни разу не встречал людей по фамилии Мац. Очень редкая фамилия. И видимо, она не будет иметь продолжения.

Я вас очень прошу. Если когда-нибудь вы встретите кого-нибудь с такой фамилией, не поленитесь черкнуть мне пару слов. У меня камень спадет с души. Значит, не все еще потеряно. И возможно, через два или три поколения на земле снова появится со своим низеньким лобиком, большими ушами и вечной улыбкой новый Берэлэ Мац, и человечество снова сможет надеяться, что на земле, в конце концов, все же будет рай.

ДАЛЕЕ ЧИТАЙТЕ:

Легенда третья. Шкаф «Мать и дитя»